Мама встретила их в дверях и засыпала вопросами. Джон без умолку стрекотал о пони, но Эмили будто язык проглотила. Она была — но не телом, а разумом — вроде ребенка, который съел так много, что его не может даже стошнить.
Миссис Торнтон временами слегка беспокоилась о ней. Их образ жизни был очень мирным — вероятно, в самый раз для такого бойкого ребенка, как Джон, но такой ребенок, как Эмили, думала миссис Торнтон, вовсе не бойкий, на самом деле нуждается в неких внешних стимулах, в некоем воодушевлении, иначе есть опасность, что ее разум постепенно уснет — полностью и навсегда. Эта жизнь была слишком растительной. Соответственно, миссис Торнтон всегда разговаривала с Эмили в самой выразительной манере, на какую только была способна — как если бы все, о чем ни зайдет речь, являлось предметом величайшего интереса. Она надеялась также, что поездка в Эксетер несколько ее оживит, но Эмили вернулась такой же молчаливой и так же мало склонной к выражению чувств, как и прежде. Очевидно, визит не произвел на нее никакого впечатления вообще.
Джон устраивал малышне торжественное построение в подвале, они маршировали круг за кругом, с деревянными мечами через плечо, распевая “Вперед, Христовы воины”. Эмили к ним не присоединялась. Что все это теперь значило — а ведь раньше такое, бывало, и огорчало ее, — если, будучи девочкой, она, когда вырастет, все равно никогда не сможет стать настоящим воином с настоящим мечом? Она пережила Землетрясение!
Но и остальные не могли предаваться этим занятиям без конца. (Иногда они продолжались часа по три, по четыре.) Благодаря землетрясению, как бы оно ни сказалось на душевном состоянии Эмили, атмосфера несколько прояснилась. Жарко было по-прежнему. В мире животных, казалось, происходило какое-то странное волнение, как будто чем-то повеяло. Обычные ящерки и москиты пропали и так и не появлялись, но на их место выползли наиболее жуткие порождения земли, исчадья тьмы: бесцельно сновали сухопутные крабы, сердито вертя своими клешнями, и почва казалась как бы ожившей, столько было красных муравьев и тараканов. На крыше собирались голуби и переговаривались боязливо.
Подвал (он же наземный или первый этаж), где они играли, никак не соединялся с деревянным строением наверху, но имел свой собственный вход, расположенный под двумя пролетами лестницы, ведущей к главной двери, и теперь дети собрались здесь в тени. Снаружи, в ограде, лежал один из лучших носовых платков мистера Торнтона. Он, должно быть, обронил его сегодня утром. Но ни у кого из них не было охоты вылезать наружу, на солнце, чтобы подобрать его. Они все еще там стояли, когда увидали, как через двор ковыляет Хромоногий Сэм. Завидев такую добычу, он уже был близок к тому, чтобы стащить платок, как вдруг вспомнил, что сегодня воскресенье. Он бросил его, как горячий кирпич, и начал присыпать песком — ровно на том месте, где и нашел.
— Бог даст, я тебя завтра украду, — пояснил он с надеждой. — Бог даст, ты еще будешь тут?
Отдаленное ворчание грома, казалось, выразило неохотное согласие.
— Спасибо, Боже, — сказал Сэм и поклонился низко нависшему краю тучи. Он захромал прочь, но затем, не совсем, видимо, уверенный, что Небеса сдержат Свое обещание, изменил намерение: схватил платок и удрал к себе хижину. Гром заворчал сильнее и сердитее, но Сэм не внял предупреждению.
У них вошло в привычку, что каждый раз, как мистер Торнтон бывал в Сент-Энне, Джон и Эмили выбегали встречать его и возвращались вместе с ним верхом, каждый взгромоздясь на одно из его стремян.
Тем воскресным вечером они выбежали, как только увидели, что он приближается, несмотря на грозу, которая теперь грохотала у них уже над самыми головами, и не только над головами, ибо в тропиках гроза — это не отдаленное происшествие где-то высоко в небесах, как это водится в Англии, но все, что вас окружает: молнии прыгают, как плоские камешки, по поверхности воды, скачут от дерева к дереву, ударяются оземь, пока не покажется, что неистовые вспышки пронзили вас насквозь и гром громыхает прямо у вас внутри.
— Назад, назад, чертовы дурачки! — закричал отец в ярости. — Домой!
Они остановились, ошеломленные; впоследствии у них возникло представление, что эта буря была какой-то небывалой силы. Оказалось, что они вымокли до нитки — должно быть, в тот же момент, когда выскочили из дома. Молния сверкала беспрестанно, огонь играл прямо у папиных железных стремян, и внезапно они представили, как ему страшно. Они влетели в дом, потрясенные до глубины души, и почти в тот же миг он тоже уже был в доме. Миссис Торнтон кинулась к нему:
— Мой дорогой, как я рада…
— Никогда не видал такой бури! Почему, скажи на милость, ты выпустила детей наружу?
— Я и вообразить не могла, что они сделают такую глупость! И я все время думала… но хвала Господу, ты вернулся!
— Я надеюсь, худшее уже позади.
Возможно, так оно и было, но в течение всего ужина молния сверкала, почти не угасая. Джон и Эмили ели с трудом: воспоминание о том мгновении, когда они увидели лицо своего отца, преследовало их.
Трапеза вообще получилась не особенно приятная. Миссис Торнтон приготовила для мужа его “любимое блюдо”, а, как известно, нет ничего, чем можно было бы сильнее досадить капризному человеку. В середине трапезы, сопровождаемый вспышками молнии, появился Сэм, и церемония прервалась; он с сердцем швырнул носовой платок на стол и заковылял прочь.
— Скажи на милость… — начал мистер Торнтон.
Но Джон-то с Эмили знали, в чем тут дело, и были совершенно согласны с Сэмом относительно причин бури. Воровство и вообще дело скверное, а уж в воскресенье!..
Тем временем молнии продолжали свою игру. Из-за грома разговаривать было трудно, да ни у кого и не было охоты болтать. Только гром и был слышен да стукотень дождя. Как вдруг под самыми окнами раздался совершенно ужасающий нечеловеческий вопль ужаса.
— Табби! — закричал Джон, и все бросились к окну.
Но Табби уже юркнул в дом, а вслед за ним, в пылу преследования, летела целая компания диких котов. Джон на одно мгновение приоткрыл дверь в столовую, и кот проскользнул к ним, взъерошенный и задыхающийся. Но даже после этого зверюги не оставили своих попыток: какая безумная ярость увлекала эти исчадья джунглей преследовать его аж до самого дома, вообразить невозможно, но они были здесь, в передней, и затеяли кошачий концерт; и, как будто подвластный их заклинаниям, гром пробудился с новой силой, а молния затмила хилую настольную лампу. Стоял такой шум, что передать нельзя. Табби, шерсть дыбом, скакал вверх и вниз по комнате, глаза его горели, он бормотал и иногда как бы издавал восклицания таким голосом, какого дети никогда у него не слышали и от какого кровь у них стыла в жилах. Его, казалось, вдохновляло присутствие Смерти, он вел себя чрезвычайно загадочно, точно некий ужасный властелин, а снаружи, в передней, бесновался этот адский пандемониум.
Пауза не могла долго продолжаться. За дверью столовой стояла большая цедилка, а над дверью было веерообразное окошко, давно уже разбитое. Что-то черное, вопящее промелькнуло сквозь это окошко, приземлившись посреди накрытого к ужину стола, раскидав вилки и ложки и опрокинув лампу. И еще, и еще — но Табби уже был таков, он выпрыгнул через окно и молнией унесся в кусты. Целая дюжина диких котов перепрыгнула, один за другим, с крышки цедилки прямо через веерное окошко на стол, а оттуда — прочь, по его горячим следам. В мгновение ока дьявольские охотники и их отчаявшаяся дичь исчезли в ночи.
— Ох, Табби, миленький мой Табби, — причитал Джон, а Эмили снова ринулась к окну.
Они пропали. Ползучая растительность в джунглях, озаряемая молниями, походила на гигантскую паутину, но ни Табби, ни его преследователей видно не было.
Джон ударился в слезы, впервые за несколько лет, и бросился к маме. Эмили замерла у окна, как пригвожденная, ее взгляд в ужасе был прикован к тому, чего она на самом деле не могла видеть, и вдруг она почувствовала себя больной.