Наклонившись к нему, Лёва мягко спросил:
- Ты чего?
Заметив Шеву, Яков замер на верхних ступенях и вежливо уточнил:
- Всё хорошо?
Шева поднял на Лёву сердитый взгляд и буркнул:
- Я думал, ты мне друг, — затем злобно глянул на Якова. — А ты чё встал? Иди к бабуле, Власовский, у тебя очко сломано.
- Я тебе друг, - терпеливо ответил Лёва, жестами показывая Якову, что ему и правда лучше уйти. Он, пожав плечами, подчинился.
- Ты меня битой шандарахнул, — напомнил Шева.
- Ты из-за этого расстроился?
- У меня кровь так хлестала…
- У тебя сосуды слабые.
- А ты чё, врач? – огрызнулся Шева, поднимаясь с земли.
Протиснувшись между дверью и Лёвой, Шева, заходя в подвал, едко спросил:
- Как прошло гомотраханье?
Когда он это сказал, Лёва сразу увидел его прежним: помятым, грубым, туповатым, и секундная жалость прошла, как ни бывало.
- А тебя оно задевает? – холодно уточнил Лев, наблюдая, как Шева тянется к своей «нюхательной» полочке.
- Вот ещё! – шурша целлофановыми пакетами, прыснул Шева. – Какое мне дело до твоих извращений!
Он раскручивал трубу с фасовочными пакетиками, пытаясь оторвать их по шву, но из-за резких движений целлофан рвался прямо в его руках, он кидал испорченные пакеты на пол, злился, и снова начинал отрывать, и опять промахивался мимо шва, и так раз десять, пока Лёве не надоело наблюдать за этим.
Пройдя в подвал, Лёва вырвал пакетики из рук Шевы.
- Если тебя это не задевает, то почему ты психуешь?
- Я не психую! – выкрикнул Шева, психуя. – Думаешь, меня волнует этот очкастый уродец, которого ты выбрал?
- Ну, знаешь, мог бы за меня порадоваться. Как друг.
- Чему порадоваться? Что у тебя нет вкуса?
- Не надо так о себе.
Шева, срывающимся на слёзы голосом, жалобно спросил:
- Зачем ты его сюда привёл?
Лёва растерялся.
- Ты первый начал.
- У нас что, соревнования? – всхлипнул Шева.
- Не знаю, - тихо ответил Лёва. – Тебе видней, что у нас.
Шева, смахнув рукой слёзы, замолчал. Лёва наблюдал, как он разворачивает пакет, откручивает колпачок от тюбика с «Моментом», густо выдавливает его содержимое. Лёва осторожно взял Шеву за руку, чуть выше запястья, и умоляюще произнёс:
- Юра…
Шева замер, подняв глаза.
- Между нами что-то происходит, – продолжил Лёва. – Давай поговорим об этом.
Шева, одёрнув руку, закрутил тюбик обратно и поднёс пакет ко рту. Лёва, не скрывая досады, спросил:
- Нет?
Шева, прикрыв глаза, отрицательно покачал головой и вдохнул. Еще какое-то время Лёва следил, как сжимается целлофан от Шевиного дыхания, а затем, развернувшись, ушёл, оставив Юру одного.
Лёва и Шева [11-13]
Лёва всю ночь не мог уснуть. Думал.
Сначала думал о Власовском: что это между ними было и зачем?
Лёва удивлялся, как ничего не изменилось. Раньше казалось, что первый секс меняет всё: жизнь, мысли, тебя самого. А он остался прежним, только появилось тошнотворное чувство стыда. За тот мокрый поцелуй перед Шевой – особенно стыдно.
Потом он думал о Шеве. За свои четырнадцать лет Юра ни словом, ни намёком не дал понять Лёве, что он такой же. Когда Лёва, напуганный первыми волнующими мыслями о мальчиках, искал в словах, жестах, поведении друга что-то схожее, что-то, что могло бы дать понять Лёве: «Да, я тоже это чувствую» – он никогда ничего не находил. Поэтому решил стать таким же, как он.
Он подглядывал за девчонками в раздевалках вместе с Шевой, он выдумывал, что ему нравятся Маша, или Даша, или Саша, и ещё кто-нибудь там, он уже и забыл все их имена. Когда Грифель принёс в школу игральные карты с изображениями голых женщин, он, как и все парни, стоял возле парты и оценивающим взглядом проходился по глянцевым фотографиям. Он привык смеяться над сальными шуточками в компаниях и даже научился шутить их сам. Иными словами, он полностью приспособился, и теперь, понимая это, всё чаще возвращался к словам Власовского.
«Мне противны такие, как ты… Которые ко всему приспосабливаются…»
Что ж, Яков не просто раскусил его ориентацию, он раскусил всю его личность – до самого ядра.
Может ли быть такое, что Шева тоже ко всему приспособился? И почему у него это так хорошо, так естественно получилось? Лёва ведь всему «нормальному» у него научился. И, может быть, немного у отца – но точно не по той части, что касается женщин.
У них с папой была одна общая черта: они оба не любили женщин. Но если Лёва просто не испытывал к девушкам никакого нужного влечения, то отец захлёбывался от эмоций – он буквально ненавидел женщин. А как иначе объяснить его уничижительное, давящее, покровительственное отношение к матери? Теперь, когда он, наконец, догадался о беременности, заимел новую привычку: замахиваться и не бить. Мама случайно говорила или делала что-нибудь не так, как ему надо, и отец резко вскидывал руку: мама прятала лицо и закрывалась ладонями, а ему становилось смешно от её страха.
- Чё ты пугаешься, я же пошутил! – противно гоготал он.
У Лёвы кулаки сжимались от его «шуток». Конечно, может быть, дело было не в ненависти к женщинам. Может быть, отец просто ненавидел всех, без разбору. Это тоже было похоже на правду.
Однажды за завтраком Лёва попытался с ним поговорить. Ему вдруг стало интересно, о чём можно беседовать с таким человеком, как его отец. Мама чувствовала себя неважно (третья беременность давалась ей нелегко) и к завтраку не вышла. Отец жарил себе и Лёве с сестрой яичницу и бурчал что-то про «бракованную бабу», которая ему, бедному, досталась.
- А ты любишь маму? – негромко спросил Лёва. Вопрос пришёл на ум сам по себе.
Отец удивленно посмотрел на него:
- Ты чё, ахренел?
Лёва сначала подумал, что «ахренел», поскольку позволил себе засомневаться. Но оказалось, что по другой причине.
- Неприлично у отца такое спрашивать.
- Неприлично? – переспросил Лёва, думая, что ослышался.
- Естественно, - произнёс отец, неприятно свистя буквой «с». – Сам должен понимать.
Лёва догадывался, что нарывается, но уже не мог отступить:
- Я не понимаю, почему про любовь – неприлично. Я же не что-то такое имею в виду… Я про чувства.
На слове «чувства» отец резко обернулся на Лёву, вперившись в него злобными глазёнками. Он тяжело дышал от негодования, словно сын позволил себе смачно выругаться при нём. Тыкая в сторону Лёвы железной лопаткой, он, сквозя агрессией, проговорил:
- Про чувства будешь с тёлками своими разговаривать, когда дорастёшь, понял? А со мной про чувства не надо.
Лёва почти не слышал, что он говорит. Смотрел на лопатку и думал: «Хоть бы по лицу не врезал ею, а то будет ожог». Отец не врезал, пронесло.
Глядя на отца Лёва иногда задумывался, каким бы он сам стал мужем и папой, если бы мог любить женщин. Может, его бы тоже потянуло их бить, называть «бракованными», говорить сыну, что «чувства – это неприлично». Может, какой-то девушке очень повезло, что она никогда не встретит Лёву, никогда не выйдет за него замуж, никогда не родит ему «выкормышей».
Но иногда ему казалось, что зря он голубой. В смысле, что он не так уж и безнадежен, как муж, он мог бы сделать всё по-другому: в его семье было бы «прилично» любить друг друга и дети бы назывались детьми. «Выкормыши» - вот что по-настоящему «неприлично». И тогда становилось почти до слёз обидно, что он голубой, что эта идиотская семья – всё, что ему досталось, и он никогда не переиграет её по-другому.
В таких мыслях, рассуждениях и воспоминаниях прошла вся ночь. А утром он проснулся всё с теми же тревогами, всё с тем же едким чувством стыда за вчерашнее.
Он наугад достал из шкафа серую хлопковую рубашку, надел джинсы, в которых обычно рассекал по улице, и почувствовал в кармане ключи. Нащупав их рукой, задумался: что теперь делать-то? Вальтер и Грифель вчерашнюю выходку ему не простят. А если расскажут Каме – простит ли он?