Тогда никто не заметил этой маленькой шалости. А я стал осознавать, что каждый день стремлюсь убежать подальше: вброд через небольшую темно-рыжую речку, до поля, усеянного летом высокой травой, где стрекотали кузнечики и кололи меня своими острыми лапками, стоило остаться без движения на пару минут. Того и гляди проткнут дрожащие веки.
Я искал тишину, а находил только гул, шум, визг, стрекот, шёпот, лязг… И только годам к двадцати понял, что этот гул сопровождает каждого человека всю жизнь – невозможно остаться в тишине. Даже заткнув пальцами уши, ты слышишь, как бежит по сосудам кровь и пульсируют в каждой клеточке тела отзвуки сердца.
Через год после первого появления мухи какой-то незнакомый мужик, назвавшийся моим дядюшкой Тэдом, сунул мне стакан чего-то презрительно шипящего – так лимонад шипит на тебя и колет любопытный нос. Запах сухой и кисловатый – так пахнет намазанный апельсиновым джемом тост, только чуть горче, неприятнее.
Я не хотел это пить, поморщился, зажмурился от взрыва смеха и летящих из разинутой пасти «дядюшки» капелек липкой слюны. И снова услышал тонкий шелест мягких крыльев в мозгу.
Это гул электричества или потрескивание свечи, оставленной матерью у иконы? Это шипение в трубке телефона или шкворчание масла на сковороде, где подрумяниваются искрящиеся жиром котлеты?
Годам к двадцати, кажется, я начал её понимать. С каждым годом моего полного подчинения муха всё сильнее билась о стены моего сознания, и крылья вибрировали с такой силой, что мысли расплывались чернилами по мокрой бумаге.
Муха умоляла, просила, требовала, и отказывать не было никакого желания, да и смысла тоже. Она была громче всех и всего: трепетного шёпота обнажённой подружки, визгливых обличений матери, свиста ремня, с которым с некоторых пор любил встречать меня отец. Он даже не осознавал, насколько глупо выглядит со своим вывалившимся животом над отвисшими коленками старых спортивных штанов.
– Ты что, тупой? – бросал я отцу сквозь нечищеные зубы и обводил распухшим языком горьковатые губы.
Уходил в подвал, где с некоторых пор оборудовал вполне достойное лежбище, и наслаждался тишиной. Когда муха была довольна, я мог даже поспать, избавленный от необходимости в миллионный раз переслушивать собственный навязчивый монолог.
Если бы только я умел говорить сам с собой о чём-то более увлекательном. Глядишь, муха бы заслушалась моих рассуждений и притихла, поражённая внезапным прозрением. Но разве человека учат, как правильно оставаться с собой наедине? О чём вести беседы? Спорить? Многозначительно молчать? Нет. Не берусь судить за всех, но в моей голове всегда была такая помойка, что появление мухи нисколько не удивляло.
Иногда хватало сил, чтобы бороться с ненавистным жужжанием. Это был новый человек, новая мысль или взгляд на себя в отражении витрин – никогда не знаешь, что именно схватит тебя за палец, почти увязший в трясине, поглотившей твое тело целиком, и потянет на воздух, давая сделать хотя бы один – последний? – вздох.
– Зачем ты борешься со мной? – спрашивала муха. И многозначительно потирала лапки, готовясь к новой атаке.
– Я сильнее, – неуверенно бросал я в ответ, смахивая капельки пота со лба.
– Усилия ради усилий? – ухмылялась она.
Отвечать бессмысленно, спорить тоже. Да и внутренний голос слишком ослаб от постоянной борьбы с её навязчивым присутствием. Требовался кто-то извне – сильный и настойчивый, чья неумолкающая речь, вливаясь терпким вином в мой мозг, смыла бы её к чертям.
Как Анна – Анечка, Аннушка, – которая была ещё настойчивее, чем муха. Иначе как объяснить, что уже через шесть месяцев после нашей встречи я осознал себя глубоко и беспощадно женатым, спящим рядом с беременной женщиной, к которой, кажется, ничего не испытывал, кроме безграничной благодарности за то, что она спасает меня каждый день, каждый час.
Но муха появилась снова. Не могла не появиться. Одурманенная длинными речами моей Аннушки, она сначала едва поднимала крылья, но вскоре уже вовсю трепетала.
Я потерпел поражение. Я погиб. Глядя в зеркало, я видел пустоту. Теперь я был той самой мухой, сидящей в мозгу какого-то неудачника, еле волочащего ноги с работы до дома, чтобы и там продолжать ненавидеть своё жалкое существование. Я наблюдал за некогда своим долговязым телом в отражениях тёмных витрин и глаз прохожих. Тянул за проводки, чтобы некогда мой рот произносил нужные слова, или руки делали нужные движения, доведённые до автоматизма.
– Эй, ты меня слышишь? – хмурилась Аннушка и, кажется, плакала. Почему?
– Нет. Я слышу только её, – вдруг, сидя за воскресным ужином, признался я.
– Её?
– Муху.
Глава 2
Привычка отключаться самопроизвольно, повинуясь нетерпению тела забыться от кошмара реальности, выбивала почву из-под ног, заставляя Джейдена кувыркаться в приторно-сладких забродивших мыслях. Эти мысли складывались в на удивление занимательный сюжет – без всяких надрывов и пыток. Всё потому, что перед глазами не белел пустой лист, не суетился обгрызенный кончик ручки.
Джейден даже попробовал проверить свою догадку: скатился с дивана, на котором ему пришла очередная гениальная фраза. Но как только добрался до книги… Всё исчезло, растворилось. Словно организм требовал передышки, хотел надышаться первым успехом – или провалом.
Его метания прервал телефонный звонок. Настолько необычно было услышать хоть что-то в кромешной тишине квартиры, что звук показался раскатом грома. Вот-вот польёт первый летний дождь, и капли ударят по кажущимся влажными листьям, потекут ручьи, перебивая друг друга в попытке проникнуть в каждую щель заброшенного дома.
Джейден готов был поклясться, что учуял запах размокшей глины и вековой пыли, собравшейся на чердаке с одной единственной целью: стать свидетелем его внезапного появления.
– Да.
От молчания, длившегося неделю с того последнего произнесённого вслух имени в пустоте квартиры – «Несса», – голос хрипел, раздирая горло, привыкшее за последнее время изрыгать наружу только непереваренную еду.
Звонила мать. Лепетала какую-то чушь про соседей и могилу отца, задавала вопросы, не ожидая ответов. Звуки её голоса вытекали из динамиков и пронизывали застывший воздух давно непроветриваемой квартиры живым теплом.
И сами собой перед глазами полезли картинки: тот самый дом, тот самый подлесок, тот самый дождь. Только на много лет раньше. И запах свежей сдобы, и знакомая нотка перегара – так пах отец.
– Ма, а ты помнишь… у соседей собака жила. Такая… страшная. Помнишь?
Динамик замолчал, насторожился, словно не ожидал, что с другого конца разговора кто-то подаст голос. Было слышно влажное дыхание и скрип старого дивана.
– Собаку? Какую собаку, сынок? Не было никакой собаки.
Как не было? Была собака. Подойдя ближе к столу и книге, Джейден перелистнул на первую страницу и подслеповатыми глазами, из-за полумрака, пробежал по скачущим строчкам. Вот же она. Как живая.
– Такая, лохматая. Морда в колтунах. Бок в репейнике.
– Не было, сынок.
– Не было?
– Не было.
Разговор запнулся об одну фразу, перескочил через невидимое препятствие и понёсся дальше на знакомой волне вопросов без ответов к заросшей могиле отца.
– Так ты поедешь? Завтра.
Мать ждала, что Джейден согласится, хотя знала: откажет. Он отказывал всегда, и не было причины думать, что что-то изменилось за эти пятнадцать лет.
– Поеду.
«Может, и отца тоже не было?» – толкнула в спину непрошенная мысль. Рука дрогнула, закрывая назойливую страницу, испещрённую словом «собака».
Хорошо, если не было. Значит, не было детства, в котором отцовская радость приравнивалась к паре рюмок водки, в котором выгоднее было стащить у матери двадцатку, чтобы купить бате пива на опохмел. Без брезгливости – тоже с радостью.
– Я заеду за тобой, ма. В десять.