Карапуз наклонился и достал из-под стола темно-зеленую бутылку, наполненную почти под самую пробку.
Медведь кивнул с крайним самодовольством:
– Вот что, Курсант. Чтобы к концу праздника добрался до дна! Кто с нами в первый раз чествует императора, тот в общую бутылку не лезет! Наливай!
Стаканы наполнились быстро. Медведь прочистил горло и рявкнул первый тост:
– За его величество! Долгих лет и многих побед!
В бутылке Уна было не то крепленое вино, не то какая-то деревенская настойка – по запаху не поймешь, но когда он сделал первый глоток, то чуть не захлебнулся и чудом сдержал кашель. Рот и горло его наполнились огнем, глаза выпятились, щеки и лоб заколола сотня иголок. Он поставил стакан и схватил первый попавшийся под руку кусок хлеба. Но хуже жара были любопытные взгляды товарищей. Свои стаканы они легко осушили в один прием.
– Э-э Курсант! Ничему тебя в твоем училище не научили. Но мы сделаем из тебя настоящего раана. Так, господа! Где первый тост за его величество, там и за ее высочество! Пусть красота ее...
Кто-то заботливо наполнил стакан Уна, и он с ужасом посмотрел на свою бутылку, поняв, что она не опустела и на одну пятую.
– За ее высочество!
За императрицу пили даже охотнее, чем за императора. Особенно страдал этой восторженной любовью, как оказалось, Птица. Когда ему дали слово, он начал посвящать ей один тост за другим. Не пить за царствующих особ было нельзя, и Ун старался не отставать от своих товарищей, хотя держать стакан становилось все сложнее и сложнее.
Они же все переглядывались и чему-то посмеивались. Они считали, что он не умеет пить. Но он им покажет! Все они были гадами. Всем им было плевать и на Империю, и на императора, и на его благородную семью. Зачем он тут сидит?
Кто-то подлил еще, но Ун уже не слушал, за что пьют. Он больше не чувствовал жара и только неотрывно смотрел на Карапуза. У Карапуза было крайне отвратительное лицо, если подумать. Слишком младенческое и при этом хитрое. И смотрел он все время с этакой насмешкой. Постоянной насмешкой. Они все смеялись над ним. Разбить бы их веселые рожи! Чему они радуются? Свиньи. Сытые, ленивые свиньи! Мерзкие отвратительные лицемеры. Хуже того – бесполезные.
Ун рывком поднялся, покачнулся. Его поймали под локоть, и он оттолкнул от себя непрошенного помощника.
– Да куда ты, Ун! Ты не торопись! – смеялся Медведь. – Мы же не сейчас едем. Махнем в город в общий выходной. Ты не ездил туда, да? Ну, вот все и посмотришь, а сейчас сядь лучше.
Ун отодвинул ногой стул, вышел из-за стола. Пусть не трогают его! Мерзкие, отвратительные рожи… Никого из них он не хотелось видеть. Уйти прочь! Но просто уйти это мало, да и трусливо. Он не просто уйдет, он им все выскажет! Этим лживым, поганым отбросам…
– Ты чего несешь? Ты перебрал… Куда ты…
– Да пусть идет…
– Расшибется же. Надо бы за ним присмотреть...
– Тебе надо, ты и иди…
«Прочь! Прочь отсюда!» Пусть они все будут прокляты. И капитан первый из них. И само это место. Он их всех ненавидит. И будет ненавидеть всегда.
– Куда ты прешь? – спросил дежурный, и Ун толкнул его плечом. Ничего он не будет объяснять. Он идет, куда хочет. И сейчас пройдет. – Не буду я ничего открывать, кретин. Тебе бы проспаться.
– Ничего с ним не будет.
– Убьется же.
– Брось. Пусть побродит. Если его сейчас таким кто-то из офицеров увидит – они нам всю попойку зарубят.
Вот чем все это было для них. Попойкой. И ведь никуда ему не деться от этих деревенщин. «Слишком долго я буду с ними. Слишком долго!» – думал Ун, бредя среди покосившихся домов. Встречавшиеся полосатые поспешно убирались с его пути. Боялись? Правильно! Им стоит его бояться! Он не пастух. И не сиделка. Ун пнул корзину. Что-то мелкое разлетелось во все стороны. Камни? Еда? А, какая разница. Быть что здесь, что там, снаружи – никакой разницы. Полосатый с зеленой нашивкой нерешительно приблизился к Уну, но тут же отошел, увидев сжатый кулак. Никакого почтения. Никакого воспитания. Все они… Все… А небо было таким высоким. Ун стоял, глядя вверх. Единственное, что он любил здесь, в диком краю – это небо. Даже в Благословении Императора не было видно столько звезд.
– Ун.
Ун посмотрел в сторону. Полосатых стало больше, и это злило, хотя они и держались на приличном расстоянии. Что они, никогда не видели раана? И как смеют звать его? Помнить его имя. Надо бы...
– Тебе надо назад.
Ун медленно повернул голову направо. Вот зачем он пришел сюда! Точно!
Хромая, возникшая рядом словно из неоткуда, осторожно бралась за его локоть, и лицо у нее при этом было такое до забавности серьезное, но по-прежнему красивое. Ему вообще нравилось ее лицо. И ее глаза тоже нравились. Хотя они и были странные и слишком прозрачные.
– У тебя глаза... синие, – сказал он, с трудом вспоминая правильные слова.
Ему нравилось то, что она тонкая, но мягкая. И нравилось, как она сидела рядом с ним, чуть выпятив ногу в сторону. Как она могла кому-то не нравиться?
Хромая строго покачала головой, потянула его за руку, кажется, туда, откуда он пришел, где праздновали все эти гады. Ун уперся, и не позволил сдвинуть себя с места.
– Не трогай его, Лими. Оставь, – залаял кто-то. – Накажут, если...
И что-то там было еще, Ун, правда, ни слова не понял, Хромая ответила – тоже непонятно, но, судя по тону, грозно, и потащила его в сторону. Правда, теперь он не смог сопротивляться – слишком уж забавной она казалась, когда изображала этакую мрачную решительность.
Ун наклонился, хотел поцеловать ее в губы, но попал в висок, сощурился из-за спутанных волос, защекотавших веки и нос. Он глупо хохотнул и заулыбался как последний дурак, когда Хромая погладила его по щеке. Хотя дарак он есть. Все они здесь дураки, дураками и помрут. Но он, по крайней мере, теперь вроде даже счастливый дурак.
Ну и тесные же у них халупы! Ун попытался выпрямиться, стукнулся макушкой о пологую крышу, зашипел. На дурацком лежаке ног было не вытянуть – стена мешала, приходилось поджимать их, словно в коробке. Нет, быть здесь – противно и тесно. Ун начал подниматься, и Хромая тут же надавила ему на плечи и снова заставила лечь. Что-то она говорила. Точно говорила. И лицо у нее при этом было важное-важное. Она замолчала, покачала головой с досадой – наверное, поняла, что он толком и не слушает, нахмурилась и ущипнула его за щеку. Все ее недовольство было игрой и притворством. Он улыбнулся, и она улыбнулась в ответ.
Хромая часто улыбалась, но сейчас ее улыбка была другой, и улыбка эта принадлежала только ему. И сама она принадлежала ему, а он – ей. «А как может быть иначе?», – подумал Ун. Это была такой же очевидной вещью как знание, что небо вверху, в земля внизу. Хотя сегодня земля и вела себя странно и порой шла волнами... Хуже земли были только полосы. Ун смотрел на них и чувствовал, как его укачивает. Как они жили такими? Ун поднял руку к боку Хромой и ткнул пальцем в полосу, проходящую у нее по ребрами. Потом во вторую, чуть ниже. Раз, два, три, четыре, пять… А нет. Это не две полосы. Это одна, но двоящаяся. Сбился. Считать эту полосу за одну или за две? Надо считать темные или светлые? А что есть полоса, а что промежуток? Все полосы покачнулись, перемешались, Ун попытался их поймать, вцепился в бока Хромой. Она наклонилась, и Ун сдался. Не получится их сосчитать. Да и надо ли? Сан не просила.
Хромая опустилась еще ниже, и Ун приподнял голову, насколько мог, и поцеловал ее. Все-таки сама она была не мягкая. С этими полосами ничто не могло быть по-настоящему мягким. Ун смотрел на ее плечи. Полосы двигались, извивались, как змеи. Нет, на это невозможно смотреть. Вск луна виновата: в полной темноте было бы легче. Легче не видеть этих полос. Ун с ворчанием спихнул с себя Хромую, сел, попытался встать и не смог. Голова потяжелела, в горле закололо, Ун подался вперед, согнулся, и его вырвало, а потом еще. Рядом кто-то заворковал, подал воду, которую не хотелось, но пришлось пить, а потом что-то подтолкнуло Уна, положило на бок и укрыло одеялом, из которого невозможно было выпутаться.