— По-моему, вы Брюсова должны любить.
— Брюсова? Я его не читал. Я вообще очень мало читаю. Как-то Эдгара По три года подряд читал, чуть с ума не сошел.
— Нравилось?
— Он очень влияет.
Павлу Михайловичу становилось скучно, несмотря на прекрасную ночь, и он все менее и менее понимал, зачем офицер вытащил его на прогулку, как вдруг Стремин спросил, опять как-то по-детски печально:
— Вы не думаете, что Ревекка Семеновна — ведьма?
— Я вообще не верю в ведьм.
— Я ведь не в буквальном смысле говорю, может быть, она верхом на метле и не ездит на шабаш. Хотя отчего бы ей и не делать этого? Но я имею в виду не это, а влияние, гипнотизм что ли. Этого вы не отрицаете, надеюсь. Или вы это презираете так же, как романтизм и сильные страсти?
Откуда он взял, что Павел Михайлович презирает романтизм и сильные страсти, было неизвестно, так как из слов Травина этого вовсе не выходило. Но, кажется, сам Стремин не настаивал на этом и вопрос задал чисто риторически, потому что, не дожидаясь ответа, сам продолжал:
— В присутствии Ревекки Семеновны я делаюсь совсем другим человеком, сам себя не узнаю, потому злюсь и на нее, и на себя за свою слабость. Я бы с удовольствием отколотил эту барышню, хотя знаю наверно, что не перестал бы быть от этого рабом. И вместе с тем меня тянет к ней непреодолимо. Это выше моих сил.
— Вы любите Ревекку Семеновну? — после объяснений Стремина такой вопрос не был ни неожидан, ни слишком фамильярен. Офицер так и отнесся к нему: серьезно и очень просто. Он ответил, подумав:
— Ревекку Семеновну? Пожалуй, нет… Я не могу от нее отойти, но люблю я другую: Анну Петровну Яхонтову.
Он даже не скрывал имен и фамилий, словно говорил с лучшим другом. И опять детская беспомощность прошла по его невыразительному лицу.
— Я ведь с ней не так давно знаком, с девицей Штек. И совершенно случайно познакомился. Мой товарищ снимал у них комнату, где теперь живете вы. В первый же раз, когда я увидел это рыжее сияние (вы заметили?) из ее глаз, я сделался сам не свой. Потом она мне показалась совсем обыкновенной мещаночкой, но я не забывал первого впечатления. Я стал бывать. А теперь мне ясно, что она — ведьма. Иначе чем же, чем же она меня держит, скажите пожалуйста? Она даже мне не любовница!..
— Они вообще странные люди. И дядя ее, Лев Карлович.
— Тот — просто неприличный старик! — заметил Стремин и добавил в раздумьи: — Вот я все мечтаю избить Ревекку, а в глубине сердца, наверное, рад был бы, если бы она меня ударила. Но она только командует да издевается. Я уверен, что, произойди какое-нибудь конкретное столкновение, все равно: я ли ее, она ли меня, — все очарование пропало бы!..
Он опять задумался, пристально глядя на длинные красные облака, которые странно чертились в его зрачках. Травин почти забыл свое обожание к Анне Петровне, странное семейство (его связывала какая-то тайна) Сименса, его интересовало болезненно то обстоятельство, что в данную минуту у его собеседника можно было выспросить все, что угодно, все, что он знал. Чувствуя себя старшим, он стал понемногу относиться к этому разговору как к странному спорту.
— А Анну Петровну вы давно знаете?
— Очень; еще мой покойный отец был дружен с генералом Яхонтовым.
— Я никогда не слышал о вас у них в семействе.
— Не приходилось. К тому же, последние годы я жил не здесь, не в Петербурге. Я слышал о вас и от Анны Петровны, и от самого генерала. Я знал, что вы их друг. Я даже знаю… что вы сами любите Анну Петровну…
— Что же, она сама вам это сказывала?
— Да.
Травину было крайне неприятно, что Яхонтова так неосмотрительно делилась своими предположениями с совершенно посторонним ему человеком, спортивный пыл и интерес с него соскочил, известная доля странности пропала, и он уже спрашивал Стремина не как необыкновенного спутника, слитого с белою ночью, а как простого малознакомого, туповатого и не очень приятного офицера, к тому <же> соперника ему в любви, спрашивал с колкой иронией:
— Что же, когда г<оспо>жа Яхонтова сообщила эти сведения, она смеялась?
Но тот никакой иронии не понял, а отвечал просто и точно:
— Смеялась? Нет, она не смеялась. Наоборот, она плакала.
Павел Михайлович улыбнулся саркастически. Но офицер и на улыбку эту не обратил внимания. Он смотрел на солнце, которое вдруг распугало легкие облака, и ведро розово-золотой краски плеснуло на Биржу. Стремин медленно и довольно рассмеялся. Лицо его стало совсем ребяческим. Он лениво и с аппетитом, но без всякой скуки или презрительности, даже доверчиво заговорил:
— Как я люблю раннее утро! Я терпеть не могу белых ночей, но если бы я знал, что теперь не два часа ночи, а часов пять утра, я бы радовался, как ребенок. Все так свежо, так детски бодро и прекрасно. В сущности, если жизнь не представляет ряда сильных и прекрасных чувств и действий, то всего желанней бодрое, веселое детство. Впрочем, я и старость понимаю, я не понимаю только сложностей и болезненности, всякой таинственности и мистики…
Он опять посерел и даже как будто слегка сгорбился. Травин снова как-то позабыл, что перед ним соперник, и, может быть, счастливый. Посмотрев вместе с офицером на розовую Биржу и на мелкую рябь Невы, где розы дробились легко и воздушно, словно щипали розовую гагару и пух ее, иногда с кровью, скользил по осколкам воды, — он, пожалуй, для самого себя неожиданно проговорил:
— Анна Петровна вас очень любит, я могу вам дать честное слово. И потом, эта девушка способна на самые высокие страсти.
Лицо Стремина сразу сделалось скучающим и неприятным. Очевидно, он хотел что-то другое сказать, но вышло у него только:
— Это очень похоже на правду.
Пора было возвращаться, так как Павел Михайлович и так зашел слишком далеко от дому и вдруг вспомнил, что Ревекка, может быть, и в самом деле его ждет. Стремин потер лоб, будто что вспоминая, потом, вдруг рассмеявшись, воскликнул:
— Я тоже хорош. Вытащил вас из дому, чтобы сказать…
— Да вы мне и сказали…
— Да, я болтал много, но главного так и не передал.
— Скажите теперь.
— Меня именно просили вам передать…
Он опять остановился.
— Что же именно?
Стремин опять рассмеялся, делаясь всё более и более неприятным.
— Это замечательно. Мы оба передаем друг другу объяснения в любви. Вас тоже очень любит Ревекка Семеновна.
— Это она вас и просила сообщить мне об этом?
— Она сама, ведьма проклятая! Но это мы еще посмотрим! — закончил он вдруг угрожающим тоном и, отпустив палаш, который игрушечно загромыхал по тротуару, ушел не оборачиваясь, даже не простившись.
Глава 5
Павлу Михайловичу попеременно казалось все произошедшее то сном, притом бессонной ночи, то самым обыкновенным, почти пошлым разговором, вроде маскарадной интриги. Двоился в его мнениях и Стремин, и самое утро: то ему представлялось прелестное летнее, несколько прохладное, утро, то ужасала эта солнечная ночь.
Он позабыл слова Ревекки, потому очень удивился, когда, войдя в свою комнату, увидел у себя в кресле спящего человека. На столе лежал развернутым роман Марлит[5], а солнце неподвижно, без всякого трепета (не дымились еще трубы, не летели облака) золотило рыжие волосы. Было необыкновенно тихо, от дневного полного света в этот час казалось еще тише. Девушка сидела очень прямо, закинув голову назад и опустив одну руку. Травин долго смотрел на спящую, вспоминая слова офицера о «ведьме». Ревекка не шевелилась, потом открыла глаза, но не переменила позы. Казалось, она не удивилась, увидя так близко от себя лицо Павла Михайловича, но, словно ничего не соображая, водила, все не двигаясь, глазами вокруг комнаты.
Наконец Травин сказал:
— Зачем вы себя так утомляли, Ревекка Семеновна? Не было никакой необходимости дожидаться меня. Я, конечно, виноват, так безбожно задержавшись.