Дни становились темнее, холоднее и короче, а в гареме установился новый порядок. Султанам, отныне говорившая в ухо шаха, была главной, а его новые жены делили власть следом. Пери, которая теперь прочно отождествлялась со своим покойным отцом и прошлым, не принималась в расчет. Больше не советница шаха и не защитница династии, она была отодвинута на роль женщины в немилости, обреченной сражаться за значимость хоть в чем-нибудь. Теперь она не отличалась от множества придворных, жаждавших вернуть себе расположение после изгнания. Но если Исмаилу суждено было править долго, ожидание могло затянуться.
Когда кто-то терял благоволение шаха, обычным делом было искать союзников, которые помогут это благоволение вернуть. Союзники могли донести о раскаянии оскорбителя и попросить о снисхождении, или молить о милости, или подсказать способ умиротворить шаха. Они могли подметить минуты, когда его можно было бы смягчить, во времена везения или религиозных празднеств, возрождавших чувство щедрости. Ждать ответа на такие прошения можно было месяцами и годами, и требовалось умение терпеть наказания. Но я не терял надежды. Остаджлу снова стали лучшими друзьями шаха. Значит, и нам может повезти, главное — терпение.
— Повелительница, будьте терпеливы, — объяснял я Пери. — Я сношу ту же холодную зиму. Лучшее, что мы можем делать, — это вербовать помощников, чтоб создать оттепель.
Отчасти я говорил это, чтоб утешить и себя. Пока Пери настолько неблагополучна, моя новая служба в качестве ее визиря не дает мне доступа, на который я рассчитывал, оставляя в неведении и неустойчивости.
Тогда Пери проводила долгие часы за письмами, связываясь с родственниками и придворными по всей стране, чтоб знать о тамошних событиях, и посылая прошения тем, кто мог помочь. После того как она попросила поддержки у сводной сестры Гаухар, вышедшей замуж за мирзу Ибрагима, та открыла ей, что, несмотря на поддержку Ибрагимом Хайдара, его пригласили ко двору с ежедневным посещением шаха и назначили хранителем Драгоценнейшей из печатей. Она обещала поговорить с Ибрагимом и дать знать Пери, если появится какая-то возможность смягчить шахское сердце. Гаухар была очаровательно непочтительна: навещая Пери, она спела ей песенку, сочиненную Ибрагимом, про Шамхала-Подлизу, Шокролло-Сказал-Нет и Шаха-Колебало. Пери хохотала, как она сказала мне, до того, что чуть не подавилась ломтиком айвы.
Царевна и я пришли к согласию, что Шокролло-мирза как великий визирь — большое препятствие. Вдобавок к тому, что он порицал ее в присутствии шаха, он не был ни полезен, ни умен. Исмаилу нужен был умный помощник, чтобы возместить его собственную слабость. Пери начала делать то, что всегда делали женщины двора: тихо подготавливать смещение чиновника, не нравящегося ей, и замену его своим человеком.
Мы решили, что разумно будет продолжать двигать мирзу Салмана. Пери попросила меня навестить его и узнать его мнение, но, прежде чем я успел, он прислал записку с просьбой о встрече, несмотря на то что шах недвусмысленно запретил знати посещать царевну. Только ее братья и дяди были исключением, потому что были ближайшими родственниками.
По свою сторону занавеса мирза Салман рассказал нам, что он был вновь утвержден главой шахских мастерских.
Мы все чувствовали, что он заслуживает лучшего. Он также рассказал нам, что дворцовые дела в застое: многие управители провинций так и не назначены, Советы справедливых почти бездействуют, мятеж в Хое оставлен без внимания. Около часа мы втроем прикидывали, с кем связаться и что именно им следует сделать, дабы бросить сомнения на деятельность Шокролло.
— Ах, повелительница, я тоскую по вашему замечательному управлению, — сказал мирза Салман, собираясь уходить.
— Благодарю вас, — отвечала она. — Я мечтаю преобразить двор, сделать его не тем жестким и сверхблагочестивым, как при моем отце, не той вялой площадкой для игр, которую предпочитает Исмаил, но тем, где возродится славный век, давший столько великих поэтов и мыслителей — Хафиза и Руми, Авиценну и Хайяма. Такой век требует процветания, мира и терпимости. Все это возможно, клянусь.
Она говорила, а мышцы моих рук сводило ознобом — воздух был колюч и холоден.
— Это равно обещанию рая. — Глаза мирзы Салмана заблестели.
— За это стоит умереть, — добавил я.
Покои Пери всегда были полны людей, но после того, как она попала в немилость, они были жутковато тихи. Я мог проводить больше времени на ее половине, помогая ей сочинять письма и обсуждая действия по ее возвращению. Иногда в холодные дни мы делали корей — набрасывали одеяла на столик и согревали пространство под ним жаровней с тлеющими углями. Потом засовывали ноги под одеяла — о-о-о, джоон! — и читали друг другу стихи, в том числе и наши собственные. Пери открывалась мне больше, чем прежде, рассказывая о главных печалях своей юности — гибели любимой кобылы, смерти обожаемой тетушки Махин-бану, но более всего о своем страстном желании вернуть Ирану былое величие. Я начинал чувствовать, когда мы оставались одни, что здесь не просто хозяйка и слуга, — мы были хомра, спутники на одной дороге.
Однажды Пери призналась в страхе, что Исмаил может потребовать Марьям, ее лучшее сокровище, дабы наказать еще сильнее. Ее глаза смягчались, когда она говорила о Марьям, и это дало мне смелость спросить о ней.
— Как она впервые удостоилась вашей милости, повелительница?
— Отец ее предложил девочку двору, потому что их у него было восемь и никакого приданого. Мне тогда было пятнадцать, и я уговорила моего отца взять ее. Пять лет ее учили причесывать, а после Марьям поступила ко мне на службу. Прежде чем я поняла это, она меня околдовала.
— А вы ее.
Прелестный румянец выступил на щеках Пери.
— Я сделала ее богатой, но она говорит, что все богатства мира — подле меня.
Она светилась от удовольствия, произнося это, а я подумал, как часто ей приходится встречать лжецов, притворяющихся, будто любят ее. Я радовался, что она не слепа, как множество других придворных, и различает подлинные чувства.
— А что с ее сестрами?
Пери с любопытством взглянула на меня:
— Хвала Господу, она обеспечила шесть из них отличным приданым.
— Повелительница, сознаюсь, что есть кое-кто, кому я мечтаю помочь точно так же, — пробормотал я.
Мое сердце изнемогало, когда я рассказывал ей о Джалиле и показывал одно из писем сестры, которые держал во внутреннем кармане. Пери проглядела письмо и достаточно заинтересовалась, чтобы зачитать вслух ту часть, где Джалиле восторженно описывает свои чувства от стихов Гургани.
— Какое разумное дитя! Конечно, для тебя в мире нет никого важнее.
— Кроме вас, повелительница моей жизни.
Она не обратила внимания на мою лесть, что меня даже обрадовало.
— Как странно, что и тебе тоже приходится жить вдалеке от любимого ребенка.
— Это кинжал в моем сердце. Мое наизаветнейшее желание привезти Джалиле сюда, на службу в гарем, если вы считаете, что когда-нибудь найдется подходящее место…
Я ждал с трепетом, понимая, что прошу о величайшем одолжении.
Глаза Пери исполнились сочувствия.
— Я постараюсь исполнить твою просьбу, но не сейчас. Это будет неразумно, пока я не верну расположение шаха.
Мое сердце воспрянуло с новой надеждой, и я написал двоюродной сестре матушки немедля, сообщая новость. Я волновался, что это письмо слегка преждевременно, и все же мне так хотелось хоть чуточку скрасить долгое изгнание Джалиле, что я послал его. Теперь я удвою свою усилия, помогая восстанавливать репутацию Пери.
В самую долгую ночь года женщины гарема допоздна остаются вместе, рассказывают истории, едят суп, угощаются зернами граната и сластями, празднуя скорое возвращение света. После того как все наконец укладывались, я обычно прокрадывался в теплую постель Хадидже. Даже теперь, когда мне это уже было недоступно, наступление самого короткого дня года заставляло меня жаждать ее.