У человека, переставшего ощущать ценность жизни, проявляется так называемое личностно-деструктивное поведение. Один из видов такого поведения — аутоагрессия, т. е. ненависть, направленная против себя самого. В результате может иметь место как мгновенное, так и медленное самоубийство — например, с помощью алкоголя и наркотиков. Ведь многие известные люди чрезмерно употребляли зелье не потому, что хотели «утопить горе в вине», а затем, чтобы хотя бы на время уничтожить, принизить, разрушить свой интеллект, заставляющий их поднимать непосильную жизненную ношу. А то, что алкоголь и наркотики — это яд, они прекрасно понимали. Это тоже одно из сильных проявлений аутоагрессии: «Ну, и что же? Очень хорошо, пусть я умру!» И умирали…
БЕЗ ЗРИТЕЛЕЙ СПЕКТАКЛЬ НЕ СОСТОИТСЯ
Говоря о склонности творческих личностей к самоубийствам, нельзя не упомянуть о специфических особенностях таких людей, которые помимо всего прочего тоже толкают их к трагическому решению.
Демонстративность. Качество это просто необходимо для людей, выбравших профессию, скажем, актера: более того, без этого качества настоящего артиста просто не бывает. Однако порой случается так, что демонстративность перехлестывает через край…
Инфантильность. Многие творческие личности нуждаются в постоянном одобрении своих действий, и очень болезненно воспринимают даже конструктивную критику. Здесь начинается так называние перенесение на личность: к примеру, если актеру сказать «Ты плохо сыграл», он может воспринимать это как «Ты вообще сам плохой». Такое перенесение в основном характерно для детей. А в результате у взрослого человека те же мысли: «Я никуда не гожусь, мне в этой жизни не место»…
Нестандартное видение мира. Это чаще всего и есть основа таланта. Но у медали, к сожалению, две стороны: нестандартный взгляд заставляет человека отгораживаться от реальной действительности, существовать в собственном мире. И когда ему все же приходится сталкиваться с жестокой реальностью, он испытывает сильное разочарование — и зачастую не видит смысла в такой жизни.
Слияние с объектом творчества. В силу этого ощущения и создаются самые гениальные произведения и роли. Но беда в том, что подчас человек не расстается с ролью и в жизни, вживается в нее полностью. И если ему довелось создавать образы мрачные, трагические — это порой накладывает соответствующий отпечаток на его восприятие окружающего мира. В результате это становится дополнительным поводом к суициду.
Желание нравиться. Вообще это естественно — если есть признание, успех, поклонники, значит, и ценишь себя намного выше… В этом смысле более уязвимы женщины, особенно в возрасте около сорока: временный спад своей творческой успешности они зачастую связывают с возрастными изменениями; болезненно переживают переход на возрастные роли; страдают, что никому уже понравиться не смогут — и в первую очередь режиссерам и зрителям. И решают, что им теперь незачем жить — не избранными и не признанными…
МЕРТВЫЕ СРАМУ НЕ ИМУТ
Любой творческий человек имеет достаточно широкий круг знакомых — хотя бы потому, что в силу своих личностных особенностей достаточно общителен, а также постоянно стремится все-таки чувствовать себя нужным. И когда этот человек накладывает на себя руки или сдается скорой естественной смерти — практически каждый из его знакомых и родственников начинает заниматься самоедством: мол, мы виноваты, что не спасли, а может, и сами невольно подтолкнули к этому шагу. В результате чувство вины перед умершим гнетет сильнее, чем сама потеря близкого человека; а со временем это чувство перетекает в серьезный невроз. И чтобы избавиться от собственной невротизации, родственники и знакомые всеми силами убеждают общественность, а прежде всего самих себя, что это было вовсе не самоубийство, а трагическая случайность, что человек накануне чувствовал себя прекрасно, в крайнем случае — что пил, курил, себя не берег… Таким образом пытаются снять с себя ощущение вины перед мертвыми оставшиеся в живых. Но ему это уже не важно, как ни цинично это звучит… А на самом деле ощущать себя таки виноватым бессмысленно. И жить с чувством вины, которую некому простить, невозможно».
ГЛАВА 34
Я сегодня смеюсь над собой:
Мне так хочется счастья и ласки.
Мне так хочется глупенькой сказки,
Детской сказки, наивной, смешной.
Я устал от белил и румян
И от вечной трагической маски.
Я хочу хоть немножечко ласки,
Чтоб забыть этот дикий обман…
Я сегодня смеюсь над собой:
Мне так хочется счастья и ласки.
Мне так хочется глупенькой сказки,
Детской сказки про сон золотой…
Александр Вертинский
Этот романс ассоциируется у меня с беспокойным, ускользающим, исчезающим в огне образом Лены Майоровой.
…Когда у нее поднималась температура, она переставала чувствовать свое тело. Ей казалось, что огромные разноцветные надувные шары поднимают ее над кроватью и качают под потолком. Глаза слипались, мысли путались, жар все окрашивал в золотые цвета. Это я? Девочка Лена Майорова? Это я умею запоминать сразу страницы учебника? Это я пою и танцую на сцене? Я — Пеппи Длинныйчулок… У меня только пятерки. Я хочу купаться в океане. Я такая легкая, меня схватит и понесет волна… Но как же мне вернуться? Эти шары… Потом был не сон, а черный провал, потом тяжелое пробуждение. Мокрая рубашка, сухие губы. Мама. Мама приехала. Плачет.
Лена пытается улыбнуться, сказать, что хочет пить, но сил нет совсем. Мама сама догадалась. Налила в кружку компот, подняла голову с русыми, взмокшими волосами. Лена пьет. Мама начинает хлопотать возле ее кровати, вынимает из сумки прозрачный пакет: в нем апельсины и шоколадные конфеты.
— Хочешь?
— Да.
— Сейчас почищу.
— Не надо. Я потом. Сейчас не могу.
Заходит сестра и строго говорит: «Мамочка, вы видите, у нее кризис. Давайте передачу в холодильник отнесу». Лена шепчет: «Нет, пусть тут будет. Я хочу на них смотреть». Мама умоляюще поворачивается к сестре. Та ворчливо говорит, что тумбочку занимать нельзя. Врач придет, потом обед принесут. Мама что-то сует ей в карман. Сестра разрешает. «Положите на шкаф. Пусть смотрит, если хочет. А врач там не увидит».
Мама встает на табуретку, кладет пакет с апельсинами на старый шкаф. «Вы дадите ей, когда она захочет?» — «Ну, неужели нет. Сама все съем».
Мама благодарит, поворачивается к Лене, но та уже закрыла глаза. Под прозрачной кожей на щеках вновь пылает пожар. Ресницы вздрагивают, Лена застонала.
Сестра выходит из палаты, возвращается со шприцем в руке. «Идите же, мамаша. Видите, опять началось. Даже мерить не надо. Под сорок будет»…
На этот раз шаров нет. Ее качает и штормит, и глаза горят под тяжелыми, неподъемными веками… Когда мокрые ресницы, наконец, поднимаются, Лена смотрит на шкаф. Там ничего нет! Лена с трудом поднимает руку, нажимает кнопку вызова медсестры изолятора. «Там была моя передача, — говорит она, когда сестра появляется на пороге. — Мама принесла».
— Ты что, девка, забыла? Ты же съела все. Ну, конечно, забыла, у тебя температура зашкаливала. Спи. Скоро обед принесу.
— Я не забыла. Я не съела, — тихо говорит Лена в спину медсестре.
Она понимает, что ее обманули, что она не может это доказать, что ей никто сейчас не поможет. Ее сердце сжимается, как от настоящего горя. Она крепко сжимает веки и хочет только одного: пусть вернется этот жар, который путает мысли, с которым прилетают разноцветные шары. Я Лена. Я умею петь и танцевать. Я с первого раза могу запомнить любое стихотворение. Мама, я буду учитьдя еще лучше. Забери меня из этого туберкулезного санатория. Мне здесь плохо. На шкафу ничего нет…