А до того, как он ее узнал, он писал в своих книгах отдельно о людях и отдельно — о женщинах. Чистая дискриминация, если называть вещи своими именами. К которой — в книгах — он, собственно, и стремился, поскольку был экзотичен и хотел шокировать окружающих.
8 октября 1975 года.
«Нужно поскорее написать об О., пока не изгладилось из памяти самое главное, что есть в женщине, — а это то, что она незнакома. Я буду писать в прошедшем времени.
Тогда все мои женщины не могли прочесть время по стрелкам, были лишены мочки уха, были темны и смуглы, имели нос с горбинкой, никто из них никогда не имел таких губ, как Жрицетка, зато все они были не менее худы, эгоистичны и сварливы. Правда, О. прикрывала сварливость очень чистой одеждой и практичностью, но, зная, как она сонлива, я сразу отгадал, в чем тут дело. Вообще я постоянно был не в своей тарелке, ибо на меня очень быстро взвалили вину за ту болезнь, которой нет названия, и за последующую депрессию, причем взвалили очень грубо — по-женски, сделав всего лишь один ход. Ход такой: «Мама считает, что я заболела из-за тебя». Далее мне делали постоянные замечания в таком роде: «Вот ты такой во всем»… Сегодня О. сказала сама, что лежала без движения 20 дней — из-за меня. Когда я спросил, почему, — не ответила, только сказала угрюмо: «Ты будешь смеяться».
Смешным и насмешливым был парнем этот Шерстюк, пока считал себя несчастным. Он так ловил детали — трагические, забавные. Он думал о них. Он о них писал. Вот история не о женщине. О людях. Ничего особенного, но каков сюжет и какие характеры.
25 апреля 1973 года.
«В «Академкниге» возле памятника Долгорукому лежит на прилавке Спенсер. Разглядывающей его женщине какой-то мужчина сказал:
— Спенсера я бы купил, будь у меня уверенность, что я его прочту.
— Кто пишет, не читает, — сказала продавщица.
— Это, кажется, Ренье сказал: я не читатель, я писатель, — сказала женщина.
Тогда старик, разглядывавший монографию Пизанел-ло, сказал:
— Потому он никудышный писатель.
— На чей вкус, — сказала женщина.
— Часто вкус и эстетическая оценка не совпадают.
— У кого?
— Даже у тех, кто может гордиться вкусом. Даже у гениев. Гений может быть кем угодно, но кто угодно гением — вряд ли.
— А вы кто?
— Я читатель, — сказал старик.
Тогда я громко рассмеялся. Старик улыбнулся, глядя на меня. Ему понравился Пизанелло. Это был Солженицын».
Лена Майорова не просто так то отталкивала его, то догоняла босиком. Ей было понятно — легко не будет. Захочется поплакать на его плече, а он занят таким делом, к которому другой в жизни не догадался бы подступиться: отделяет Бога от религии. Скажешь просто «да» или просто «нет», а он на основании этого уйдет в такое развитие мысли, что забудет о тебе. Но она полюбила, с такой сложной, заоблачной влюбленностью, как у него, еще не встречалась. И решилась. И с каждым днем он менялся от сознания своего богатства — быть с ней. Но они, конечно, были разными: отличница по жизни и вольнодумец всему наперекор. Лена постоянно думала и говорила о своих героинях, как о других, реально существующих и страшно важных для себя людях. Она всегда забывала добавить: Настасья Филипповна, Маша, Сара, Тойбеле — это я, я, я. О чем бы ни размышлял Сергей, он говорил о себе. Небо над головой, земля под ногами постоянно плавились от его попыток разобраться в самом себе. То ли он гений, то ли ничтожество, то ли труслив и жалок, то ли бесстрашен. Он обладал способностью непрерывно мыслить, понимал, что не похож на большинство людей. И мир постоянно примерял на себя, как новые джинсы. То здорово, то — никуда не годится. И в каждом историческом событии, в каждой загадке природы, в простой семейной ситуации он с детства привык разглядывать со стороны себя. Когда появилась Лена, он не требовал от нее банальных безумств любви. Он был счастлив, если она тоже видела его на полотне жизни. Выше я уже приводила его записи о том, что он любил, когда она ругала его за бездарность. Значит, думала о нем.
Он привел ее в свой любимый дом: там все было хорошо, все доброжелательны, интеллигентны, порядочны. Но Сергей и в собственном доме привык с детства существовать сам по себе. Более того, он был способен отстраниться от самого себя, перейдя в другую возрастную категорию:
«…В детстве я был эгоистичным, подозрительным, любимое мое занятие было воображать, что родители мои умерли и что я их жалею. Еще я воображал, что остался совершенно один (все это где-то в четырехлетием возрасте)… Я всегда был несчастен. Это я помню очень отчетливо. Не говоря о том, что меня постоянно мучил страх и что я до определенного возраста не скрывал его от людей. Я скажу одно: где-то лет в десять я неожиданно избавился от страха, — не помню, какие обстоятельства этому способствовали. Исчез страх, а вместе с ним, разумеется, стыд, и я, что называется, покатился по ступеням вниз, прямо к людям…
Оказывается, даже презрение к тебе родителей может дать уверенность в своих силах. Бедные родители!.. Я достиг последней точки отчуждения с родителями…»
Родители, я уверена в этом, совершенно не догадывались об этом раздрае в душе любимого, талантливого сына. И о том, что они вроде бы не очень его устраивают. Как все люди на земле.
Вот попытка системы.
«ПОДВИГИ
Поджег дом, потом сарай. Приехали — ни в чем не признался. Никогда не обходил дворника, хотя в лицо не смотрел.
ЛЮДИ
Непонятные и неприятные. Очень злые всегда. Что-то их мучает. Когда говорю с ними, запинаюсь, путаюсь, всегда потом краснею. Одна девушка, кода я проходил мимо, сказала подружке: симпатичный мальчик. Потом боялся попасться ей на глаза. Считал себя уродом. Сейчас не считаю. Я выше многих людей, мой рост: один метр восемьдесят сантиметров. Год назад меня называли дылдой, но я завел гантели, штангу, резинки — скоро буду пропорционален.
ДОМ
У нас очень красиво. Полбеседки увито диким виноградом. Есть четыре яблони, пять вишен, две груши, навалом тополей… У меня есть громадный дог Варвар в черных яблоках — он спит на ободранной тахте между двумя окнами, где висят его медали… Мама очень красивая, не толстая, как у всех. У нее очень темные глаза и очень большие, ей не приходится их красить. Но иногда она это делает и становится чуть-чуть чужой, и я удивляюсь, что она меня любит. Мама — мой единственный собеседник. Папа — нет, он всему учит, а о некоторых вещах не говорит. Например, не рассказывает о нашей семье. Один раз сказал, что прадед был просто черт…
ЛЮБОВЬ
Люблю дом и все, что в нем есть, кроме пола в гостиной. Маму я люблю очень, папу — меньше. Папину сестру, свою тетку, я обожаю. Мне всегда весело с ней говорить.
Варвар — мой кумир. Он никогда не ошибается и всегда достигает цели. Ну, может, и ошибается, но только для разнообразия…»
В этом красивом и правильном доме, где вовремя вскапывали грядки и поливали цветы, любили животных, как родственников, в большой генеральской квартире с вечными гостями и разговорами — «к нам все так и прутся» — было очень много одного человека, его мыслей, его страданий, его рукописей и картин. Он меньше всего был похож на ту самую легендарную каменную стену, за которой хочется укрыться от жизненных трудностей любой женщине, даже той, которая в миллионы раз менее ранима, чем Лена Майорова. Но когда он именно Лене сказал: «Выходи за меня замуж», она улыбнулась и тихо ответила: «Хорошо».
Я путаюсь в ворохе написанных им книг, обилии слов, предположений, догадок, вывернутых наизнанку догм, в спорах ума и сердца, в нелепостях, ограненных, как мудрость, и в настоящих открытиях между делом, между двумя анекдотами, между страшными снами и воспоминаниями о похожих и ненужных женщинах. Это невероятно: наиболее чистая, логичная, точная проза Шерстюка — это его некролог, посвященный ей и самому себе. Последний дневник — это литература, над страницами которой прослезился бы Шекспир. Он писал это после похорон Лены, после собственной операции, наутро после сеанса химиотерапии. Какой ясный, непобедимый разум. Но эти страшные размышления о своей вине в ситуации, когда уже нет необходимости сказать что-то просто так. Когда в собственную могилу заглядываешь, как в ее. Он ведь тоже ошибался только для разнообразия, как дог Варвар. Так страшна его судьба, что трудно выразить эту мысль. Но, скорее всего, эта вина была. Лена любила его, вела хозяйство, заботилась о нем, как о муже и ребенке, но в своих несчастьях она была одинока. Самый близкий человек все-таки сидел в партере и восхищался. Или обижался. Или сознательно прятался от решения проблем. Он нашел женщину, не похожую ни на кого! Его глаза художника видели в ней совершенство, которому трагизм личности, обстоятельств придавал ту самую неотразимость, без которой он не захочет жить. Но просто вникнуть в ее проблемы? Просто помочь? Это мог бы, наверное, другой человек, которого Лена не встретила.