Он шел недолго, но весь взмок от пота.
Присел у лесной опушки на горе и осмотрелся. Все предвещало восход солнца, пихты дышали холодным смолистым запахом. Время близилось к рассвету, но всюду еще царила торжественная предутренняя тишина.
Все еще спало.
Старый отец Мавры, держа белого внука на руках, отыскивал что-то своим острым глазом на нижнем краю села. И не мог отыскать, хоть сердце его трепетало.
Там, в долине, рядом с селом, у подножья Чабаницы, возле быстрой реки, в лесу, где вместе с рекой шумит одинокая мельница, бросил он, как собаку, свою больную дочь, чтобы свои не погубили ее, не искалечили, а здесь он держит на руках ее несчастного сына, чтобы подкинуть его чужому бездетному богачу этой долины, и вот что-то не ладится дело.
Серый туман, как нарочно, не хочет подниматься над селом, чтобы стало видно дорогу, по которой ему надо идти, не хочет открыть ему усадьбу самого богатого в селе хозяина. А с каждой минутой становится все светлее, все быстрей наступает день.
Он тяжело вздохнул. Вот до чего дожил! Что приходится делать. Вчера разбил с горя свою скрипку, прощаясь песней с дочерью, оставил жену и ушел. А возвратясь, кто знает, застанет ли ее в живых?
Цыган и только один цыган знает — что у них кипит, что у них творится. Вот какова она, цыганская жизнь. Сегодня здесь, завтра там, а послезавтра, может, ты уже и мертв. Ему припомнилась вдруг древняя, почти тысячелетняя легенда, объясняющая вечные цыганские скитания и злоключения. Еще в Египте они не дали у себя приюта Марии, Иосифу и божьему младенцу — и в наказание мыкаются, странствуют с незапамятных времен по свету. И кончится ли когда-нибудь эта кара господня? Отбудут ли они ее? — спрашивал он сам себя.
Усмехнулся горько, будто во сне.
Похоже на то, что, пока будет существовать цыганское племя, — ей не будет конца...
А то, как он нынче поступил с дочерью и с невинным белым младенцем, не кара ли это, не возмездие ли? «Господи боже, смилосердствуйся над грешным народом твоим, — он кается. В нищете и смирении, в голоде и в холоде кается он тяжко».
Прошептав эти слова, ждет.
Туман висит над селом, не поднимается. Он словно преграждает ребенку путь. Не указание ли это на то, что его ждет в будущем такая же туманная судьба?
Солнце уже вот-вот взойдет, вот-вот вспыхнет, а туман не поддается.
Вдруг... что это?
С противоположной горы, отделенной от него лишь небольшой долиной, доносится голос трембиты.
Так рано? Да. Это, правда, голос пастушеской трембиты, вещающей о чем-то грустно и протяжно. Андронати кажется, что острая тоска, заключенная в этом голосе, всей тяжестью наваливается на него. Вокруг тихо — ни одно дерево не шевелит ветвями, и только голос трембиты проходит вместе с ним по вершинам. Тем же путем, что и он.
Андронати не выдержал и заплакал. Недоброе вещали эти звуки трембиты поутру. Андронати взглянул на солнце. А оно уже выглядывало из-за горы, зардевшейся кровью, яркое, прямо ослепительное. Туман в долине редел. Тогда он встал и спустился в долину. Сначала в долину, а затем опять поднялся на гору. Там, на горе, не очень высоко, расположилась обширная усадьба, один вид которой уже говорил о богатстве. И здесь все вокруг, как и в лесу, спало. Тогда он подошел неслышными шагами к завалинке и бережно положил на нее своего белого спящего внука.
И оглянулся.
В добрый ли час положил он мальчика? Неведомо.
Господи боже, дай, чтобы в добрый...
И потом... не возвестит ли что-либо о судьбе ребенка?
Ничто вокруг не ответило на его мысль. Везде тихо-тихо. Ни шелеста, ни движения, ни шума. Как уже сказано, все еще дышало сном. Утренние туманы поднимались устало вверх и все застилали перед его глазами.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На обратном пути он повстречал на тропинке какого-то чабана и остановил его.
— Почему где-то еще до восхода солнца играла трембита? И не просто играла, а прямо рыдала?
— Верно, богач какой-то помер. У бедного нет овец и пастбищ, по нем и трембита не станет плакать, — коротко ответил пастух и легким шагом стал спускаться с горы.
— Эй-эй! — задержал его еще на минутку Андронати, отойдя уже на несколько шагов.
Пастух неохотно остановился:
— Чего вам?
— Чье это хозяйство, вон там, на горке, со стогами сена у хаты? — спросил Андронати, указывая на усадьбу, где оставил внука.
— Это... первого богача в нашем селе. Разве не знаете?
— Нет. Я здесь чужой.
— Михайла Дончука... — добавил пастух.
— А дети у него есть?
— Ни одного. Зато сотни овец и табуны лошадей. Там... — И, не докончив второпях начатой фразы, пастух лишь сделал жест, означавший, что «у богача достаток немалый...», и скрылся среди деревьев.
Пошел и Андронати, не оглядываясь больше и утерев навернувшуюся на глаза скупую слезу.
Он шел, вдыхая густой смолистый дух, морем разливавшийся в чистом утреннем воздухе. Пихты словно разомлели, они, казалось, утратили, разморенные сном, всякую способность шевелиться.
Высоко в небе кружили в плавном полете, один там, другой здесь, два одиноких хищника, высматривая с высоты дневную добычу.
Очутившись на гребне горы, с которой видна была венгерская граница, Андронати только теперь вспомнил о покинутом им таборе.
Что там делалось?
Наверняка ничего хорошего.
Он представлял себе ярость Раду.
Без драки, а возможно, и убийства, верно, не обошлось. А может, за всех расплачивается его жена?
Но нет! Ее все боятся. Она страшна могучей силой своих чар. Да еще там, где из всех женщин в таборе она самая старая, ее ограждает от любых покушений почет, которым пользуется в каждом цыганском таборе старейшая по возрасту женщина. Раду, верно, тоже, как он ни мстителен и ни скор на расправу, не посмеет причинить ей зла. А вот товарищ его, может, и поплатился, если он, пробираясь в таборе среди спящих, разбудил Раду. Ему, единственному, Раду не доверял, полагая, что цимбалист почитал вожаком не Раду, а его, бедного музыканта Андронати. Но, будь что будет, ладно уж и то, что Мавру удалось вырвать из его рук. Какая бы судьба ни ждала ее в будущем, среди чужих, а особенно на первых порах, — все же она по крайней мере останется жива и невредима. А ребенок, даже будь его отец и не цыган, тоже не будет убит, как какой-нибудь звереныш. Его найдут добрые люди, сжалятся, — и ни мать, ни сын не погибнут среди них. А со временем, если он, Андронати, не умрет... он отыщет их, и они присоединятся к другому табору. К тому времени и гнев Раду остынет.
Бедная Мавра! Каково будет твое пробуждение в лесу под пихтой?
«Мавра!» — кричала от боли душа, рыдало отцовское сердце, и слезы опять хлынули из его глаз. Он шел, почти ничего не видя. Никогда в жизни не испытывал он еще такого тяжкого горя, как в эти дни. Лучше бы ей умереть в детстве, чем остаться одинокой, как теперь, в расцвете лет исчахнуть.
— За что? — дико крикнул он, всплеснув в отчаянии руками.
Когда грех уловил ее в свои сети?
Она ведь не смела и прикоснуться к постороннему мужчине, а — согрешила... Господи-боже!.. Ах, вот оно что! ему уже ясно, когда это случилось; тогда, когда она стала ходить гадать господам и под его скрипку петь грустные песни, а Раду, жадному к деньгам, приносить от бояр за гаданье и песни золото. Тогда-то и отыскался хищник, как волк набросившийся на ее красу и молодость — вот ведь до чего дошло! А он, горемычный? Куда ему деваться? Пойти разве в Пусту и там пристать к какому-нибудь табору, вызвав к себе и жену? Да. Иначе нельзя. А потом... через несколько лет, может, прикочует снова в эти края и поглядит, как живется внуку у богатея. Через несколько лет... а до той поры да не оставит его господь своим попечением. Его и Мавру.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не раз и не два окидывал еще музыкант быстрым своим взором вершины лесистых гор, которые, словно раздеваясь, медленно снимали с себя утренние туманы, подставляя одни за другим свои хребты взошедшему солнцу, полыхавшему на востоке ослепительным сиянием.