— Вот до чего доводит любовь, дитятко, — вернулась цыганка к началу своего разговора, — вот до чего доводит. И это — любовь.
— Да что толковать! — добавила она почти с отчаянием в голосе. — Что об этом толковать. Это знают все. Я тоже знала, что нужно беречься беды... ведь я уже была женой Раду, а между тем... — Она не досказала и поглядела куда-то вдаль таким несказанно-грустным взглядом, что Тетяну охватила жалость.
— Люби, Тетянка, искренне, если любовь тебе суждена, — произнесла она потом предостерегающе, будто очнувшись от своих тяжелых воспоминаний, — только не люби за спиной матери и не люби сразу двоих. Кроме того, берегись одного, доченька... одного.
— Чего? — спросила чуть слышно Тетяна и снова побледнела.
— Бойся... остерегайся... — ответила цыганка, — чтобы не дожить до свиста...
В глазах Тетяны вдруг сверкнуло что-то такое гордое и сильное, такое пылкое и неприступное, что Мавра оторопела. Ее удивление стало еще больше, когда Тетяна, не говоря ни слова, внезапно поднялась и, выпрямившись, стройная, как молодая пихта, сказала:
— Не свистнет, Мавра, не бойся. Мне «не свистнет» никто. — И, подымая высоко свои черные брови, повторила. — Не свистнет.
— Да хранит тебя господь от этого, — поддакнула Мавра, заметив странное волнение девушки. — Да хранит тебя...
— Да хранит, — повторила на этот раз и Тетяна и крепко сжала губы.
Мавра улыбнулась и, став на колени, обняла девушку и нежно опустила ее на прежнее место, рядом с собой.
— Да хранит.
Тетяна замолчала, словно отчего-то вдруг лишилась дара речи. Она не могла произнести больше ни слова. У нее кружилась голова. Воспоминания о прошлом воскресенье оживали в ее душе, но она тут же подавляла их всей силой своей гордости. Молчала, не хотела о них говорить. Лучше с этой тайной скатиться вон в ту пропасть, чем выдать ее кому-нибудь хоть одним словом. Не хотела — не могла.
— А такой был прекрасный и гордый, — начала снова Мавра, возвращаясь к своему прошлому, — точно месяц на небе. Пан был, вот что! Росту высокого, волосы темные, глаза голубые, как небо, гордые и правдивые, — господи, какие же правдивые! Усы, как шелк, га-й, га-й!
— Мавра! — вскрикнула вдруг девушка, словно вернувшись из другого мира. — Мавра! — и смолкла...
Мавра с любопытством взглянула на девушку, однако Тетяна молчала. Она была только очень бледна, ее широко открытые глаза сверкали, как две черные звезды, а красные маки у самого лица слегка дрожали.
— А вон твой хищник, — произнесла старуха и указала на ястреба, который и в самом деле, отдохнув с минутку на верхушке какого-то дерева, как раз в это время поднялся ввысь и полетел.
— Он с той стороны, — отвечает как-то рассеянно, в задумчивости, Тетяна и медленно встает.
— С той стороны?
— Я, пожалуй, пойду, Мавра, — говорит девушка. — Солнце зашло. Пока домой дойду — стемнеет.
— Иди и приходи к Мавре, — просит старуха и тоже поднимается, чтобы проводить девушку, пройти с ней хоть несколько шагов. — А в следующий раз, — добавляет она, — расскажи уж ты что-нибудь, и пусть твое будет лучше моего.
Тетяна не ответила. Точно вспугнутая серна, с непонятным чувством тяжелой тоски в душе метнулась она через лес, в долину — и скоро очутилась дома.
Наступило еще одно воскресенье, и Тетяна опять идет по лесу, заглянув, как обычно, на часок к Мавре. Расставшись с матерью, которая на этот раз тоже заходила к старухе по делам, Тетяна пошла дальше тропинкой одна. Но, не встретив никого, стала взбираться на Чабаницу и оказалась неподалеку от белого камня-великана.
Отдохнув там как следует, она стала медленно спускаться с Чабаницы.
Спускаясь, вдруг заметила на проселочной дороге, по которой когда-то нес старый Андронати своего белого внука и которая вела в село Третивку и тянулась дальше мимо Чабаницы с ее белой тропинкой, всадника, в ком с первого взгляда узнала Гриця с венгерской границы.
Но только ли ее глаза увидели его? Гриць тоже увидел своим молодым острым оком девичью фигуру, спускавшуюся легким и плавным шагом с горы.
Он пустил во всю прыть коня и полетел как орел.
О, она прекрасно узнаёт его, но боится встретиться с ним. Хотела бы, но боится чего-то. Торопится спуститься, сбежать вниз, к матери, но чувствует, что уже поздно. Он уже узнал ее, быстроглазый. Погнал коня во всю мочь, и вот он уже на белой тропинке. На опушке, повыше тропинки, привязывает коня к дереву, а сам спешит в гору, к ней.
Что ей делать? Бежать еще быстрее вниз? — спрашивает ее сердце. Спрятаться где-нибудь в лесу?.. Не успеет. Лес начинается немного ниже, а она сейчас на лугу, где лишь недавно скошено сено, и он уже видит ее. И он торопится. К тому же он мог бы подумать, что она его боится. А она не то что и в самом деле его боится, ей почему-то не по себе при нем. Она ведь никого не боится. Так она сказала ему, а что она раз сказала — того менять уже не станет.
Стоит в стороне, гораздо ниже белого камня, закинула руки за голову и смотрит вниз, как он торопливо поднимается к ней.
Он спешит, идет быстрым шагом в гору, а она стоит, словно на угольях, злясь на себя за то, что слишком поздно заметила его и уже не могла спрятаться.
— Подожди, я иду! — кричит он ей и вот-вот окажется рядом.
Она стоит и молчит, хотя ей некогда: там, внизу, у Мавры, ждет ее мать, а она гляди как попалась!
И вот, наконец, он возле нее.
— Туркиня! — кричит он радостно и окидывает ее возбужденным, сверкающим взглядом, с трудом переводя дыхание от быстрого подъема на гору.
— Туркиня, — отвечает она ему и в свою очередь окидывает его взглядом. Но почему-то становится бледной-бледной.
— Ага, опять украсилась цветами, как тогда, и какая же красивая! — говорит он, сам не зная, что сказать. Потом добавляет: — Не обрывай весь мак, не останется на будущий год на семена.
— Мне цветы к лицу, — отвечает она спокойно и продолжает стоять перед ним не двигаясь.
Он смолкает от удивления.
Она так высоко на Чабанице, совершенно одна, одна-одинешенька, чуть ли не на всю округу, а спокойна, точно каменная. Не боится.
«Эй, Туркиня, Туркиня, в чем твоя сила?» — едва не срывается у него с языка, но он молчит. Потом спрашивает:
— Теперь скажи, чья ты дочка? — И он словно хочет показать своим тоном, что сейчас он господин над нею.
— Спроси-ка еще раз... может, и скажу.
— Но только запомни, — говорит он угрожающе, — с Грицем ты не шути.
— Я тебя не звала, — отвечает она. — Ступай обратно. Я тоже ухожу.
В нем начинает закипать раздражение. Он цедит сквозь зубы проклятие.
— А ты кто такой? — спрашивает она, не спуская с него глаз.
— Я сын богача, — отвечает он. — Говорил уж тебе, самого большого на всей горе.
— Бо-га-ач? — растягивая, произносит она вопросительно и поднимает высоко брови.
Богач словно бы удивлен.
— Богач, — спешит он объяснить ей тоном, которым бессознательно старается снискать ее расположение.
— А я не твоя батрачка, — отвечает она гордо и, опустив глаза, медленно, уверенным шагом спускается в долину.
— Я же не говорю, что ты батрачка, — отзывается он с той же, что и в первую встречу, покорностью в голосе.
— Тогда почему ты проклинаешь меня?
— Потому что ты насмехаешься надо мной.
— Нет, — говорит она и, ни на минуту не задерживаясь, ровным шагом спускается все ниже.
— Вынь свои цветы из волос и дай их мне! — не то просит, не то приказывает он и с вызывающим видом преграждает ей путь. Она остановилась и глядит на него, удивленно подняв брови.
— Ты разве не видишь, что они мне к лицу? —спрашивает она.
Он, стиснув зубы, цедит:
— Вижу.
— Ты что с ними сделаешь? Украсишь голову, как я?
— Заткну за шляпу.
Она молча усмехнулась.
У тропинки заржал конь.
— Твой конь кличет тебя, — спокойно говорит она спустя некоторое время. — Спускайся скорей. Я тоже тороплюсь.