Наконец преодолев улицу и свернув налево, я вбежала по тёмной лестнице и отворила дверь с ржавой вывеской. Там, в полумраке, меня встретил извечный хозяин лавки, и лишь узрев его благосклонную улыбку на устах, я вздохнула с облегчением, прикрыв дверь чуть резче, чем обычно.
– Синьорина Романо, рад снова видеть вас! – Пинхас сделал вид, что не заметил моего смятения. – В такое пекло покидать прохладу родных стен – настоящий подвиг. Не угодно ли вам испить воды, чтобы избежать головных болей?
Благодарно улыбнувшись, я подошла к полкам, где со скрупулёзной деликатностью и глубочайшей любовью к своему делу был расставлен товар, и, одновременно поглядывая в маленькое окошко, ответила:
– Grazie[2]. Мне действительно не хотелось бы занемочь.
Приговаривая себе шёпотом, чтобы Господь ниспослал хоть ещё один дождливый денёк, хозяин лавки ненадолго скрылся в соседней комнатке, являющейся для него жилой, а после вернулся с глиняной чашей, до краёв наполненной водой.
– Ещё раз благодарю, торговец Пинхас, – смочив горло, произнесла я.
– Вам, как моему самому достойнейшему покупателю, я услужить всегда готов, – склонив голову в почтении, заверил он. – Вы сегодня заглянули из жалости к одинокому старику или с намерением что-то приобрести?
– Вы слишком строги к себе, но намерение у меня всё же имеется.
– Замечательно! – поправив своё бедное платье, обрадовался хозяин лавки. – Надеюсь, что смогу помочь вам, а также…
И он пустился в рассказ, показывая лучшие красящие порошки, что пару дней назад доставили с Востока, описывая их уникальные свойства при смешении с определённым маслом.
Спустя приятных полчаса, что я потратила на тщательное изучение товара и оживлённую беседу, вернувшие мне присутствие духа, я покинула лавку, удовлетворённая тем, что не только удалось приобрести недостающую охру, но и пару других оттенков. Но как только я возвратилась на тихую улочку, неприятное чувство вновь постучалось в грудь. Возможно, мне следовало, как и всем синьоринам моего положения, взять с собой провожатого, и тогда бы в сей момент не было бы такого волнения, – я давно научилась ходить по Риму без прислуги, отдавая предпочтение самой выбирать путь без пристального надсмотра.
Однако все мои опасения остались позади через пару поворотов, когда я вновь окунулась в людскую толпу. Благополучно вернувшись на виллу и миновав столовую, я поднялась в свою любимую мастерскую, где и провела оставшуюся часть дня, раздумывая, что сей трудный процесс поможет мне отвлечься от неприятного чувства, закравшегося по пути в лавку.
Медленно и неотступно, полыхая на всё необъятное небо, горел закат. Я оторвалась от работы, лишь когда комната полностью погрузилась в сумрак и появилась необходимость зажечь свечи. Перед тем как направиться к отцу, я оценивающе оглядела проделанное за день и осталась вполне удовлетворена: зелёные аллеи холма вдали пейзажа заиграли на контрасте с охрово-серыми сводами старинных римских развалин… Теперь картина будет чудесно смотреться в гостиной!
Протерев наскоро руки от остатков краски, я вышла из мастерской в уже освещённый свечами коридор и направилась в противоположное крыло, где находился рабочий кабинет отца. Но у самых дверей я остановилась, бездумно разглядывая узор и каждый поворот резьбы на красной древесине. Словно что-то предупреждало меня, кричало мне, что после у меня больше не возникнет ни возможности, ни времени предаться таким умиротворённым и одновременно простым занятиям. Выдохнув душный воздух, ибо ночь не принесла с собой отдохновения, я опустила литую бронзовую ручку и неспешно вошла внутрь, взглядом сразу пытаясь найти отца.
Он не сидел как обычно, склонившись над чертежами своих проектов, а стоял вполоборота у распахнутого окна, скрестив руки за спиной. Одна сторона его лица освещалась тёплым светом канделябра, а другая – холодными лунными лучами. Его фигура показалась мне надломленной, он словно сгорбился и постарел за один долгий и жаркий день. От меня не ускользнула перемена в настроении; папа был напряжён и настойчиво смотрел в окно.
– Розалия, милая моя, благодарю, что зашла пораньше. Как прошёл твой день?
Ещё ни разу за жизнь отец не говорил со мной столь холодно. Сердце моё мгновенно почувствовало приближение чего-то необратимого, несущего нечто недоброе. Выдавив из себя улыбку, я подошла ближе, перед этим затворив дверь.
– Всё по обыкновению, папа: до полудня я успела сходить в лавку и купить недостающие краски, а потом…
К смятению моему, продолжения отец не намеревался слушать, как и начала. Вопрос скорее был задан из вежливости, нежели в желании узнать правду, – он продолжал пустым взглядом взирать в окно, где то тут, то там зажигались ночные огоньки.
– Padre[3], с вами всё в порядке? – чуть громче спросила я. – Вы выглядите измотанным.
Наконец, полностью повернувшись в мою сторону, он тепло улыбнулся – улыбка эта была наполнена неприкрытой печалью и сожалением, – а после указал на кресла вблизи книжных стеллажей:
– Присядь, дочка. Нам предстоит важный разговор.
Когда я присела на самый край, то ощутила непривычное доселе напряжение от недомолвки, что повисла между нами. Отца словно подменили, и в его взгляде – потухшем и потерянном – я не могла предугадать никаких мыслей.
– Слушаю вас. О чём вы хотите поговорить?
Выражение лица его тут же помрачнело; глубокие морщины, что проявились от несдерживаемого недовольства, изрезали кожу вокруг глаз и лба. Задумчиво метнув взгляд на распятие, висевшее на противоположной стене, будто мысленно обращаясь к Богу, он глубоко вздохнул, а затем медленно заговорил:
– Накануне, когда ты отбыла с Катариной на холм Палатин[4] делать наброски для картины, ко мне с кратким визитом пожаловал один достопочтенный гость…
Внезапно смолкнув, отец начал нервно отряхивать края почерневшей от графита рубашки.
– Сиим гостем был помощник знатного синьора… – спустя долгую паузу, что я не осмелилась прервать, продолжил папа. – Чезаре Борджиа… Ты, верно, наслышана о нём?
Вопрос был сомнительный по своему содержанию, ибо в том месте, где мы впервые встретились с синьором Чезаре Борджиа, со мною был отец – торжество по случаю Дня непорочного зачатия Девы Марии[5], что устроил Его Святейшество в Апостольском дворце. В тот ветреный, дождливый день он созвал всю знать на пышный пир, и мой папа решил впервые взять меня с собой, объясняя тем, что пора бы мне показаться на официальном торжестве. Сейчас же единственным ярким воспоминанием того дня являлись мои дрожащие коленки, когда мы стояли перед входом во дворец. Отец крепко поддерживал за руку, пытаясь успокоить моё бешено бьющееся сердце… А после образы смешались, краски слились в одно ослепляющее золотое пятно, ведь всё – от кресла до вензелей – было им покрыто. Вторгаясь воспоминаниями вновь в сей напряжённый вечер, я смутно припомнила синьора Борджиа, горячо спорящего с другим кардиналом, что сидел по правую руку от него. Вроде бы я не сумела создать себе никакого мнения о нём, впрочем, по моей памяти, как и обо всех других гостях… Очень скоро атмосфера празднества стала приобретать какой-то странный, я бы даже осмелилась подумать, пошлый характер. И тогда отец поспешил со всеми распрощаться, и мы вернулись в оплот умиротворения нашего родного дома.
– Я смутно помню кардинала Борджиа, – ответила я неуверенно. – Впервые мне удалось лицезреть его на званом ужине у Его Святейшества.
– Он уже с год не состоит в сане кардинала, – поправил меня padre. – А совсем недавно Его Святейшество назначил его на новый пост. Теперь он гонфалоньер Церкви[6].
Смысл разговора оставался для меня загадкой: я отчётливо не понимала, почему мы вели довольно будничную беседу, сродни торговцам на рынке любой из шумных пьяцца, обсуждая личность синьора Борджиа… Неужели именно ради сего пустословного обмена мнениями о человеке, который для нас обоих не представляет никакой важности, кроме той, что он является гонфалоньером, меня и пригласил отец?