– Ах! – Брайдона передернуло – то ли из-за доказанного теперь их тождества, то ли от сокрушенья о потерянных пальцах. Затем: – У него есть миллион в год, – добавил он просветленно. – Но у него нет вас.
– И он не вы, нет-нет, он все-таки не вы! – прошептала она, когда он прижал ее к груди.
1908/1909
Джон Кендрик Бангз
1862–1922
Рождественская история Терлоу
1
(Сообщение, отправленное Генри Терлоу, писателем,
Джорджу Каррьеру, редактору популярного еженедельника «Лентяй»)
Мой дорогой Каррьер, я всегда полагал, что тому, кто желает слыть человеком здравомыслящим и хоть сколько-то дорожит своей репутацией рассказчика, достойного доверия, следует помнить: если столкнешься в жизни с каким-то странным, необъяснимым феноменом, лучше о нем помалкивать. Со мной тоже происходило подобное, и неоднократно, однако я обычно избегал хотя бы в общих чертах делиться этим опытом с окружающими, так как знаю, что даже самые преданные друзья примут его либо за плод разнузданного и безответственного воображения, либо за свидетельство постепенной деградации ума, ставшего жертвой галлюцинаций. Мне-то понятно, что пережитое случилось на самом деле, но, покуда мистер Эдисон или кто-то еще из современных кудесников не изобретет лучи настолько сильные, чтобы осветить все тайные закоулки человеческой души, как я докажу, что не привираю или по крайней мере не поддался болезненным фантазиям? Вот, к примеру, простой и неоспоримый факт, которому, однако, никто не поверит: как-то в прошлом месяце, в начале первого ночи я, не употребив ни курева, ни спиртного, поднимался по лестнице к себе в спальню, луна светила в окно у меня за спиной, и в ее лучах передо мной возникла фигура, до мельчайших деталей совпадавшая с моим собственным обликом. Я мог бы описать, как, пораженный леденящим кровь ужасом, пошатнулся и едва не свалился с лестницы, когда в лице своего визави узрел отображение всех пороков, какие за собой знаю, всех дурных устремлений, какие до сих пор с немалым трудом в себе подавлял; как осознал, что это существо, по всей видимости, никоим образом не связано с моим истинным «я», которое, надеюсь, всегда честно сопротивлялось диктату аморальности. Я мог бы, повторяю, описать свой ужас так живо, словно испытываю его в эту самую минуту, но не возьмусь, ведь, сколь бы ни был достоверен мой рассказ, ни один читатель не поверит в реальность случившегося; а между тем речь идет о самом что ни на есть истинном происшествии, которое затем повторялось десяток раз – и, убежден, будет повторяться впредь, хотя я отдал бы все, что угодно, лишь бы никогда больше не встречать на своем пути этот тревожащий образ, материальный или воображаемый – все равно. С тех пор я боюсь оставаться один; более того, я не раз ловил себя на том, что с беспокойством и испугом всматриваюсь в свое отражение в зеркалах и даже в витринах на оживленных городских улицах: а не проявятся ли в нем следы порока, которые мне до сих пор, ценой больших усилий, удавалось скрывать; не выдаст ли меня мое лицо всему миру, всему моему миру, знавшему Генри Терлоу как человека праведного и в поступках, и в душе? Не раз мне ночью приходила убийственная мысль: что будет, если этот образ – мой, но вмещающий лишь часть меня, лишь мое необузданное низменное начало, – увидят окружающие и примут его за Генри Терлоу?
И, кроме того, я хранил молчание относительно странных обстоятельств, омрачавших в последние полтора года мои сны; лишь мне одному до настоящей поры, когда я это пишу, было известно, что все это время я вел в своих сновидениях еще одно, связное и последовательное, существование – столь живое, столь жутко реальное, что иногда бывало трудно понять, какая из моих жизней проходит наяву, а какая во сне; существование страшное и постыдное, в котором главенствующая роль принадлежала моему второму, порочному «я»; существование, перетекавшее из каждого предыдущего сна в последующий, – и вот теперь я опасаюсь засыпать в чужом присутствии, ведь во сне у меня могут сорваться с уст слова, намекающие на какие-то позорные тайны. Не имело бы никакого смысла с кем-то этим делиться. Отчет об этих тягостных подробностях только причинил бы беспокойство моим родным и друзьям, поэтому я держал язык за зубами. Впервые в жизни – и вам одному – решился я намекнуть на свои продлившиеся уже много дней злоключения, да и то лишь потому, что вы потребовали объяснить, какого рода необычайные сложности возникли у меня в связи с рождественской историей, посланной вам на прошлой неделе. Вы знаете меня как человека серьезного, не склонного к ребячеству и глупым шуткам. Учитывая все это, вы могли бы, по крайней мере как мой друг, дважды подумать, прежде чем в своем письме от среды бросить мне обвинение в дичайшем, неуместном и крайне для вас несвоевременном розыгрыше – обвинение, которое я, будучи чересчур подавлен, вовремя не опроверг; и повторить его в письме, направленном в четверг, присовокупив требование, чтобы я либо удовлетворительным образом объяснил свои поступки, либо немедленно отказался от дальнейшего сотрудничества с «Лентяем». Это ставит меня в затруднительное положение, так как я понимаю, что моему рассказу нелегко поверить, но я все же должен объясниться. Прекратить сотрудничество с вашим журналом – значит поставить под удар не только собственное благополучие, но и благополучие моих детей, которых я содержу; лишившись этого заработка, я потеряю все. Мне страшно даже подумать об отставке, ибо я отнюдь не уверен, что способен удовлетворить запросам какого-либо другого издания, но если бы даже питал такую надежду, надобно еще, чтобы моим талантам нашлось применение немедленно, а нынче на литературном поприще конкуренция велика как никогда.
И вот передо мной стоит задача – сколь бы невыполнимой она ни казалась – убедить вас в том, что я и не думал над вами шутить; и, чтобы объясниться как можно подробней, позвольте мне начать с самого начала.
В августе вы сообщили мне, что, как обычно, будете ждать от меня очередной рассказ для рождественского номера «Лентяя»; что для него в журнале предусмотрено необходимое место и вы уже готовитесь напечатать соответствующий анонс. Я согласился выполнить этот заказ и целых семь раз принимался за дело, однако повествование никак не складывалось. По какой-то непонятной причине мне не удавалось сосредоточиться. Стоило приступить к одной истории, как на ум приходила другая, казавшаяся более интересной, на проделанной работе я ставил крест и начинал все заново. Идеи плодились в изобилии, но должным образом предать их бумаге было выше моих сил. Правда, один рассказ я все же закончил, но, получив его от машинистки, с ужасом убедился, что держу перед глазами кучу галиматьи, ничего не говорящей уму; писал я связную историю, читал же совершенно бессвязную, лишенную и формы, и мыслей – бред да и только. Тогда, как вы помните, я сообщил вам при личной встрече, что устал и нуждаюсь в месячном отпуске, который и был мне предоставлен. Полностью забросив дела, я уехал в глушь, где ничто не будет напоминать о работе и откуда меня не вытребуют в город. Я проводил время за рыбалкой и охотой. Вволю спал и хотя, как уже было сказано, в снах вел жизнь, не только не отвечавшую моим вкусам, но и во многих отношениях мне отвратительную, однако к концу отпуска почувствовал прилив сил и готовность с головой уйти в работу. Два-три дня после возвращения в город ушли на другие дела. На четвертый день меня посетили вы и сказали, что рассказ нужно закончить самое позднее к 15 октября, и я заверил, что справлюсь вовремя. В тот же вечер я сел сочинять. Наметил план, эпизод за эпизодом, и, до того как отойти ко сну, написал почти полторы тысячи слов, часть первой главы – всего глав предполагалось четыре. Тут я ощутил, что вот-вот меня одолеет привычная нервная дрожь, и, сверившись с часами, убедился, что оно и немудрено: время перевалило за полночь и я просто устал. Записи я сложил на столе, чтобы утром сразу приняться за работу. Запер окна и двери, выключил свет и стал подниматься по лестнице в спальню.