Литмир - Электронная Библиотека

– Я никогда не останусь один!

И он смеялся.

Наконец к острову приблизился корабль, я подал знак, меня взяли на борт, и, ступив на палубу, я подумал: «Я избавлюсь от моего мучителя!» И тут я увидел, что он тоже взбирается на палубу; я попытался столкнуть его в море, но тщетно; он был рядом со мной, ел и спал вместе со мной, как раньше! Я вернулся домой, на родину! Я заставлял себя посещать людные сборища, ходил на приемы, на концерты, я устроил так, чтобы поблизости всегда находились тридцать человек, день и ночь не сводившие с меня глаз. Поэтому меня всегда сопровождал тридцать один спутник, и этот один был гораздо общительнее, нежели все прочие.

Наконец я сказал себе: «Это наваждение, обман чувств, этого не существует, разве только в моем воображении. Я обращусь за советом к тем, кто сведущ в подобных расстройствах, и снова буду один!»

Я призвал одного прославленного искусника, умевшего снимать пелену и морок с духовных очей, взял с него клятву сохранить все в тайне и поведал свою историю. Он был человек смелый и ученый и пообещал мне облегчение и освобождение.

– Где же теперь это явление? – спросил он с улыбкой. – Я ничего не вижу.

– В шести футах от нас, – ответил я.

– Я ничего не вижу, – повторил он, – а будь оно реальным, мои чувства восприняли бы образ не менее ощутимый, чем ваши.

И он заговорил со мной будто школьный учитель. Я не возражал и не отвечал, но велел слугам подготовить комнату и обсыпать пол толстым слоем песка. Когда все было исполнено, я пригласил врачевателя проследовать за мной в эту комнату и запер дверь.

– Где же теперь это явление? – снова спросил он.

– В шести футах от нас, как и прежде! – ответил я.

Врачеватель улыбнулся.

– Посмотрите на пол! – промолвил я и показал пальцем на песок. – Что вы видите?

Врачеватель вздрогнул и ухватился за меня, чтобы не упасть.

– Этот песок, – сказал он, – был гладким, когда мы вошли, а теперь я вижу там человеческие следы!

А я засмеялся и повлек своего живого спутника за собой.

– Смотрите, – сказал я, – куда бы мы ни пошли, он следует за нами!

У врачевателя перехватило дыхание.

– Это следы тех же самых ног! – промолвил он.

– Стало быть, вы не можете мне помочь? – вскричал я с внезапным бешенством. – И мне никогда не суждено остаться одному?

И я увидел, как ноги мертвеца выводят на песке такие слова:

«Уединение – удел безвинных.

Скверные мысли – спутники на краткое время.

Скверные деяния – спутники на целую вечность.

Твоя ненависть принудила меня нарушить твое одиночество.

Твое преступление разрушает одиночество навсегда».

1830/1835

Генри Джеймс

1843–1916

Частная жизнь

1

Мы разговаривали о Лондоне, расположившись вблизи величественного альпийского глетчера, ощетинившегося торосами древнего льда. Время и место действия несколько примиряли нас с унизительными условиями, в которых проходят современные путешествия: с распущеннностью и вульгарностью попутчиков, с невзрачным видом вокзала и качеством услуг в отеле, со стадным чувством долготерпения и отчаянными попытками привлечь к себе рассеянное внимание персонала, с неизбежным низведением человека до безликой фигуры в толпе. Высокогорная швейцарская долина вся алела от роз, а воздух был свеж и прохладен, словно на заре существования мира. Слабые послеполуденные лучи румянили нетающий снежный покров, откуда-то издалека до нас доносилось дружелюбное позвякивание колокольчиков незримого стада вместе с ароматом согретой солнцем жатвы. В самой горловине красивейшего из перевалов Оберленда приютилась опоясанная балконами гостиница, и вот уже целую неделю мы наслаждались отличной компанией и отменной погодой.

Это было большой удачей, поскольку даже одного из двух упомянутых обстоятельств с лихвой хватило бы для того, чтобы вознаградить нас за отсутствие другого. Хорошая погода легко могла бы возместить нам недостаток общения, однако этого не потребовалось, ибо по счастливой случайности здесь собрался fleur des pois[1]: лорд и леди Меллифонт, Клэр Водри – ярчайшая (по мнению многих) звезда литературного мира, и Бланш Эдни – ярчайшая (по мнению всех) звезда мира сцены. Я упоминаю этих четверых в первую очередь, так как каждый приличный дом в Лондоне той поры старался «заполучить» к себе именно их. Люди из кожи вон лезли, чтобы «ангажировать» их за шесть недель вперед, – здесь же они достались нам (мы все достались друг другу) без каких-либо сознательных усилий и тайных интриг. Игра фортуны свела нас вместе в конце августа, мы сочли это удачей и подчинились решению судьбы и барометру. Когда золотые деньки останутся позади – а это произойдет довольно скоро, – мы разойдемся по разные стороны перевала и скроемся с глаз друг друга за вершинами окрестных гор. Мы были людьми одной среды, нас узнавали по буквам одного алфавита. В Лондоне мы встречались от случая к случаю, но все так или иначе следовали общим законам, традициям, предрассудкам и оборотам речи, принятым в нашем тесном социальном кругу. Полагаю, у всех нас, даже у дам, было в жизни то или иное «дело», но, когда заходила речь на подобные темы, мы притворялись, будто нас это не касается: в Лондоне о таком попросту не говорят. Однако здесь мы могли позволить себе невинное удовольствие быть непохожими на самих себя. Каждый из нас пребывал в «отпускном» настроении, и должен был существовать какой-то способ это продемонстрировать. Мы чувствовали себя в более естественной и непринужденной обстановке, чем та, что окружала нас в Лондоне, – или, по крайней мере, сами стали держаться непринужденнее. И мы чистосердечно признавались в этом друг другу; собственно говоря, об этом мы и вели речь, созерцая вспыхивавший на солнце ледник, когда кто-то из нас обратил внимание на длительное отсутствие лорда Меллифонта и миссис Эдни. Мы сидели на гостиничной террасе, уставленной столиками и скамейками, и те, кто сильнее остальных хотел подчеркнуть свой возврат к природе, пили кофе на странный немецкий манер – не дожидаясь ужина.

На замечание о том, что двое из нас отсутствуют, никто не откликнулся – даже леди Беллифонт и крошка Эдни, наш милый композитор, – поскольку оно было обронено во время короткой паузы в монологе Клэра Водри (Кларенсом эта знаменитость именовалась только на титульных листах своих книг). Суть этого монолога как раз и сводилась к тому, что мы стали более открытыми и человечными. Он вопрошал собравшихся, не возникло ли у них в глубине души желания сказать собеседникам: «А я и понятия не имел, что вы такие славные люди». Я же со своей стороны находил славным (еще каким славным!) его, однако в тот момент подобное признание прозвучало бы неуместно, и вдобавок это было мое личное дело. Между нами установилось негласное правило, что, когда говорит Водри, все молчат, и, как ни странно, вовсе не потому, что он этого требовал. Напротив, из всех любителей поговорить он был самым спонтанным и унимался легче других. Мы скорее следовали традиции хозяев многочисленных домов, где великому романисту доводилось ужинать: всякий раз, когда это случалось, они по собственному почину старались организовать за столом кружок слушателей, готовых прилежно ему внимать. В компании, собравшейся в швейцарской гостинице, вероятно, не было никого, у кого он хоть однажды не отужинал в Лондоне, и все мы подчинялись силе привычки. Ужинал он как-то и у меня, и в тот вечер, так же как и в этот альпийский день, мне не требовалось прилагать особых усилий, чтобы держать рот на замке: я был всецело поглощен решением вопроса, который вставал передо мной всякий раз при виде этого широкоплечего, крепко сложенного белокурого человека.

Вопрос этот терзал меня еще и потому, что сам Бодри, бесспорно, не подозревал о том впечатлении, которое на меня производил, – равно как и не замечал, что каждый божий день за ужином он становится центром всеобщего внимания. В еженедельниках его называли «субъективным» и «склонным к интроспекции», но если под этим подразумевалась жажда признания, то из всех людей, известных в свете, он менее всего подходил под это определение. Он никогда не говорил о себе – и, по-видимому, даже никогда не задумывался на эту тему, в высшей степени достойную его размышлений. У него были свои часы работы и часы досуга, свои привычки, свой портной и свой шляпник, свои представления о гигиене и свое любимое вино, но все это не превращалось в позу. И все же это была поза – единственная, какую он когда-либо принимал. Бот почему ему было не сложно заметить, что за границей мы выглядим более «славными» людьми, чем дома. Сам он, попадая в новое место, не становился более славным или менее славным, а оставался таким же, каким был прежде. Он отличался от других – но никогда не отличался от самого себя (разве что в одном примечательном отношении, о чем мне и предстоит рассказать) и казался мне человеком, который лишен каких-либо склонностей и пристрастий, над которым не властна перемена чувств и настроений. Вопреки различиям в поле, возрасте и положении окружающих он как будто всегда вращался в одном и том же обществе, держался на один лад с женщинами и с мужчинами, одинаково разговаривал, сплетничал и злословил со всеми, невзирая на то, умен собеседник или глуп. Меня разбирало отчаяние оттого, что он, похоже, с равным удовольствием разглагольствовал о чем угодно – в том числе на темы, которые я на дух не переносил. Я ни разу не слышал от него – неизменно шумного, раскованного и жизнерадостного – ни единой парадоксальной идеи, ни намека на игру мысли; и потому его заявление о том, что мы стали более «непринужденными», прозвучало весьма необычно. Как правило, на суждениях Водри лежала печать здравомыслия и банальности, чувства же его оставались для меня загадкой. Я завидовал его отменному здоровью.

вернуться

1

Цвет общества (фр.).

3
{"b":"929598","o":1}