Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Много говорил Сергей Павлович о музыке и уходил в музыку, защищался музыкой, растворялся в ней и искал в ней утешения и ласки. Со слезами вспоминал он мелодии Чайковского – длинные, тягучие русские мелодии – и с явным волнением, сильно эмоционально напевал Патетическую симфонию, говорил, что в музыке нет ничего лучше Шестой симфонии Чайковского, «Мейстерзингеров» и «Тристана».

– А как же ваш Глинка? (Дягилев всегда из русских композиторов восхвалял больше всех Глинку.)

– Глинка – явление, конечно, великое, но чисто национальное и историческое, а Чайковский и Вагнер выше всякой национальности, человечнее и навсегда останутся в музыке, пока людям нужна будет музыка, – вечное в них выше временного, преходящего.

И Сергей Павлович поет «Тристана»; и у него душа как будто истаивает в любовном томлении второго акта и покидает свою земную личную оболочку.

Помню, как после мучительной бессонной ночи в возбужденно-нервном, каком-то кричащем настроении Сергей Павлович начинает с утра петь – поет так громко (голос у него был малоприятный, малогибкий, но невероятной силы), что дрожат стекла в окнах. – Поет долго, нервно-напряженно, кричит. Жуть и ужас охватили меня от этого пения.

Но больше всего думал и говорил Сергей Павлович о смерти:

– Как ты думаешь, Сережа, я не умру теперь, болезнь моя не опасная?

Я успокаивал его, говорил, что от ревматизмов еще никто не умирал, что фурункулы его совершенно заживают и что доктора не находят не только ничего опасного, но даже серьезного в его положении… Но мне было неприятно и страшно неожиданно видеть этого человека, которого я считал нашим Ильей Муромцем – богатырем, могучим духом, могучим мыслями и могучим телом, – боязливым, как женщина, дрожащим и ожидающим милости – жизни.

Помню наш разговор вечером 14 августа, тогда, когда уже Сергей Павлович окончательно слег.

– У меня еще столько неоконченных планов, столько еще нужно сделать, что я не хочу умирать, и так боюсь, что смерть близка, и думаю, что буду продолжать бояться ее до последней минуты и до последней минуты не буду хотеть умереть, сколько бы я ни прожил. А ты, Сережа, ты боишься смерти?

– Нет, Сергей Павлович, я не боюсь смерти и хоть люблю жизнь, но готов в любую минуту умереть, готов когда угодно даже застрелить себя и сам уйти из жизни. Может быть, мы, новое поколение, другие, чем вы, может быть, потому, что у нас меньше желаний и будущее нам безразличнее, но мы всегда готовы к концу, не боимся его и можем принять его стойко, с улыбкой. Я готов хоть сейчас умереть. У меня есть страх смерти, но страх метафизический, а не личный, лично я не боюсь смерти, не боюсь своего уничтожения. Мне страшна мысль о конце, но я не боюсь нисколько моего конца.

– Как это странно, как это странно! Да, конечно, мы совершенно разные люди, разных эпох и верований.

Сергей Павлович помолчал и потом тихо сказал: – Спасибо тебе, что ты пришел ко мне в самую трудную для меня минуту. Ты все знал и все-таки пришел… Serge, tu sais, tu m’a dominé![351].

12 августа Сергей Павлович слег, чтобы больше не вставать. Началось его сгорание. Температура стала подыматься каждый день все выше и выше, становилось страшно: до чего же она дойдет! Утром 12-го было еще 36,7°, через два часа (в одиннадцать утра) 37,6°, на другой день дошла до 38,5° (несмотря на прием аспирина), 14 августа – до 39,5°; 15-го и 16-го, под влиянием аспирина и хинина, слегка понизилась, но с 17 числа начала снова стремительно идти вверх: 17-го опять дошла до 39,5°, 18-го – 40,5° и ночью 19-го – 41,1°. Итальянские доктора, лечившие Сергея Павловича, – профессор Витоли и доктор Бидали – почти не отходили от него (Бидали, например, был 16 числа пять раз) и не понимали, что с ним происходит, и не знали, как объяснить это сгорание организма, как остановить его. Несколько раз бралась кровь Сергея Павловича для исследования, анализ крови давал отрицательную реакцию и ничего в ней не обнаруживал.

В разгар болезни приезжает Кохно; Сергей Павлович его почти не узнает (правда, Кохно весь выбрился) и мало реагирует на его приезд, – Сергей Павлович метался в жару, бредил по ночам и задыхался. Страшные ночи переживали мы с Кохно, когда Сергей Павлович начинал громко, в голос, плакать, рыдать и кричать или, как это было 16 числа, требовать, чтобы его перенесли на другую постель – на мою. У меня в семье было поверие, что перейти на постель другого, близкого человека предвещает смерть. Это поверие суеверный и боящийся смерти Сергей Павлович хорошо знал, и потому-то его требование привело меня в такой ужас, и я резко воспротивился этому – вольному? невольному? – самоубийству.

– Вы с ума сошли, Сергей Павлович, это невозможно, я не позволю этого.

– Нет, нет, я хочу перейти на другую постель, – с жаром настаивает Сергей Павлович.

17 августа температура с утра была высокая – 38,3°, но Сергей Павлович чувствовал себя сравнительно сильно и бодро.

Мы с Кохно спустились завтракать, и после завтрака стали играть в пинг-понг и – первый раз – разыгрались и не поторопились подняться… Вдруг мальчик-грум приносит нам записку – последнее, что Сергей Павлович написал в жизни, – дрожащие буквы на кривых, поднимающихся вверх строчках: «Скажите доктору, что у меня пульс с ужасными перебоями. Если он может на минуту подняться, окончив завтрак, он увидит».

Мы послали за доктором, а сами поспешили подняться к Сергею Павловичу и тут увидели ужасную картину: Сергей Павлович, весь переворачиваясь и задыхаясь, переползает по полу со своей постели на мою, старается и не может поднять ног. В наше отсутствие Сергей Павлович хотел позвонить, чтобы вызвать лакея и велеть перенести себя на мою постель, но не мог дотянуться до звонка, потерял равновесие, упал с постели, стал ползти… и повис на моей постели… Тут я понял, что идет смерть и что Сергей Павлович пошел сам навстречу смерти. С этих пор мы не отходили от Сергея Павловича и не оставляли его ни на минуту.

Сергей Павлович шел к смерти и в то же время страшно боялся умереть. За два дня до смерти он говорил мне:

– Ты не думаешь, Сережа, что я могу умереть?

Помню и другой разговор в это время, о котором мне теперь тяжело вспоминать.

– Скажи, Сережа, если меня переведут в госпиталь, ты будешь мне присылать цветы?

– Нет, не буду, – холодно и жестко ответил я.

Сергей Павлович очень огорчился. «Ну, а ты, Борис?» – обратился он к Кохно.

– О да, конечно, я тебе буду каждый день приносить цветы…

Приходит телеграмма от Павла Георгиевича: «Heureux arriver lundi 18 santé mieux Paul»[352]. Сергей Павлович грустно улыбнулся и сказал:

– Ну, конечно, Павка запоздает и приедет после моей смерти.

Сергей Павлович оказался прав: не подозревавший об опасном положении, Павел Георгиевич решил еще денек пожить в покое и приехал после смерти Сергея Павловича.

Я не мог больше выносить страшных бессонных ночей и всего ужаса, устал от своей рабской верности и написал Вальтеру Федоровичу Нувелю письмо с просьбой приехать. Нувель не приехал, но приехали другие – друзья Сергея Павловича, облегчившие ему своим сердечным отношением и теплой ласкою его последние сознательные минуты.

Неожиданно на пароходе герцога Вестминстерского приехали Коко Шанель и Мися Серт. Я был рад приезду Серт и Шанель – и за Сергея Павловича, и за себя.

Мися Серт и Шанель навестили Сергея Павловича – он очень обрадовался их приходу, – посидели около часу и уехали на том же пароходе герцога Вестминстерского; по дороге, однако, они почувствовали большую тревогу и к вечеру 18-го вернулись в Венецию. Сергей Павлович не ожидал их, да и вообще уже ни о чем не мог думать и поминутно впадал в бредовое состояние (температура у него поднялась выше 40°), но, когда они вошли в нарядных белых платьях, Сергей Павлович узнал их и сказал:

– Oh, comme je suis heureux[353]! Как тебе, Мися, идет белый цвет. Носи всегда белое.

вернуться

351

Серж, ты знаешь, ты властвовал надо мною (фр.).

вернуться

352

Cчастлив приехать понедельник 18 здоровье лучше Поль (фр.).

вернуться

353

О, как я счастлив! (фр.).

115
{"b":"929493","o":1}