Море и горе Море, зачем мне море, горькие соли моря? Горькое, горькое горе разве не море? Только без солнца. Но мне и не надо солнца, что светит каждому солнцем. Разве не слепит, как солнце, чёрное солнце горя? Мне нужно большое горе, которое солнце и море, горе ищу я, как море, как солнце, что вижу над взморьем. Рыдает мальчишка о песне, о песне без моря, без солнца, без бури синего всплеска, о песне без слов и без горя. Он солнце имеет белое, он море имеет в сердце. Не хочет он море всплесками, не хочет он солнце с песнями. А мне, если солнце, то чёрное, чёрное солнце горя. А мне, если море, то чёрное, кипящее в чёрном горе. Горе – это морщины, морщины горя и старости. Мне не вредят морщины, морщины вредят красивым, кто держит ладонями радости. В моих ладонях – морщины. Море надо курортнику с жарким солнцем над взморьем, на белых солнечных портиках для бледнолицых курортников, которым не хочется горя. А мне надоело мальчишкой думать о солнце, о море, о солнце, хорошем слишком, о море, где ветры не дуют, где небо красивей девчонки. Ведь солнце не жжёт, как горе, ведь море, как горе, не топит. Подтает лёд на дорогах. А сердце хочет ожога, а сердце хочет запомнить. «Эвтибида, девка-гречанка…»
Эвтибида, Девка-гречанка… Это разве, скажи, богиня, если каждого обнимает, и её, словно вазу? Ну а ты не гречанка, а тоже, как она, что почти богиня. У тебя от пальцев следы на коже и глаза от ночей большие. Там не знали вечеров лунных с плоских крыш довременного Рима. Эвтибиду звали богиней, а тебя называет огурчиком не совсем приличный мальчишка. Эвтибида — девка, так что же? Неужели тебе не обидно, что глядят из-под каждой кепки на следы от пальцев на коже? Вера Тоже ещё зовёшься Верою. Тоже ещё, недотрога, смеёшься. Не веришь ты ни в парня своего, ни в Бога. Водку не пьёшь, хмельная девчонка, одна ходишь. Я тоже хож, но недолго и никогда, никогда до ночи, до позднего. А это многое: не верить и не пить, и печалить глаза по чайным. И мне случалось грустить, но недолго, и никогда, никогда не хочу отчаянья. Зовут меня Женькой просто, запросто и некрасиво. А я бы вырос Антеем, великаниной рослым, Веру имея, как имя. «Эти грустные глаза…» Эти грустные глаза, печали чёрные точки, ходят, видят и говорят. Эти грустные глаза, увиденные под платочком. Платочек тот утирал глаза. Перед ними не чувствуешь себя чувствительным, хоть немного видевшим печаль, слова запутаешь и только молчаливо заглянешь в глаза невзначай. А вот они не посмотрят. Уедут далеко. Замечать кого им ли? У них воспоминаний сотни, и нет впереди ничего. Они в пятнадцать всё перелюбили. Они, наверное, не сразу печальные, не сразу грусть, не сразу нежные. Они прежде носили беленькие перчатки, был бледненьким путь и пустомель карамельная. Но была старуха, ведьма с причудами, у которой в кармане керосин. И кто теперь потушит бархатное чудо и впредь бы ведьме башку разбил? А я вот по-другому, я умоляю ведьму: «Сделай меня человеком, дохлая. Подойди и злобой в мои подземы загляни, клюкою проклёкая. Загляни, обжарь, чтобы я тушился грустью-влагой льняная слеза, чтобы сам имел вот эти красивые, эти грустные глаза». «Месяц вот уже месяц светит…»
Месяц вот уже месяц светит. Отцвёл. Стал похож на рисунок детский, дошкольный рисунок в альбом. Коньки надеваю. Уютно. И не холодно. На улице уже гуляют и вьюгами бегают по дорогам мальчишки и девочки в городе без фонарей. С девчонкою белой потолкую о какой-нибудь непонятной звезде. Скажу о луне, о белой медведице — на небе опрокинутый ковш. Девчонка луны белей, девчонка с фамилией белой и белый шепелявящий голосок. Качусь. Луна, догоняй! Прохожий за нами посмотрит. А ветер тут как тут — в плечо и в глаза. Но месяц уже отцвёл и еле светило носит. |