Она берет его в ладони, как величайшее сокровище, подносит к уху и слегка встряхивает. Внутри тихо и сухо шуршит что-то невесомое. Непослушными, подрагивающими пальцами Оливия медленно выдвигает коробочку, точно боится, что оттуда кто-то выскочит. Но таракан мертв. Мертв давно. Его тельце, похожее на верткий гоночный болид, стало совсем белым, точно из соли. А может, он поседел от горя и одиночества в своей картонной тюрьме. Узор на старом ковре расплывается от слез.
– А-а, таракан! – взвизгивает Лаура, ударяя Оливию по руке.
Виктория подскакивает, решительно прихлопывает упавшего таракана учебником по геометрии, и тот рассыпается в белую пыль.
В коридоре Лагранж звонит в колокольчик, призывая воспитанниц католического колледжа Святого Сердца поспешить. Услышав звуки спора, она заглядывает в спальню. При виде раскрасневшихся, всклокоченных Виктории и Лауры и всхлипывающей Оливии ее лицо вытягивается.
– Что здесь происходит?
Девочки растерянно молчат. Как уже не раз успела убедиться Оливия, у Лагранж своеобразные, но незыблемые представления о справедливости.
– После завтрака – в кабинет директора. Все трое.
Глава 2
Далеко – это там, где у тебя нет никого из своих.
Африканская пословица
Обеденный зал католического колледжа Святого Сердца размещается в кирпичном флигеле со стрельчатыми витражными окнами. По вечерам последние лучи солнца пробиваются сквозь увенчанное терновым венцом сердце, заливая все царственным пурпуром и придавая вечерней трапезе торжественность праздничной мессы. В рассеянном утреннем свете обстановка зала выглядит прозаичной и непримечательной, а лица девочек кажутся нездорово бледными, почти бескровными. «Я тут как черная фасолина в мешке кукурузных зерен», – проносится в голове у Оливии.
Когда все рассаживаются по местам и устанавливается тишина, отец Аарон читает молитву. Директриса, мадам Буаселье, стоит рядом и обводит воспитанниц колледжа взглядом, каким степной орел с высоты пересчитывает ягнят в пасущемся стаде.
Оливия редко вспоминает последние дни прежней безмятежной жизни, когда все было еще хорошо, когда первые раскаты грома вызывали ликующий восторг, а ветер, рвущий подол платья, еще не предрекал надвигающейся бури. Эти моменты, пусть даже в них не было ничего выдающегося, теперь полны особым предзакатным светом, как пожелтевшие снимки в альбоме отца. Те дни застыли в ее памяти каплями драгоценного янтаря. В детстве мир был добр и полон чудес, и жизнь расстилалась у ее ног, как огромное кукурузное поле, где на высоких стеблях вызревали молочные початки.
Она ясно помнит ощущение неизбывной радости, которое охватывало ее каждое утро, стоило открыть глаза и увидеть, как лучи солнца выложили золотые дорожки, просачиваясь сквозь неплотно закрытые ставни. Она вскакивала и, пританцовывая, распахивала их, до пояса свешиваясь из окна, чтобы вдохнуть, вобрать краски нового дня. Она помнила все звуки и запахи утра – до мельчайших деталей. Вот, хлопая крыльями, прочищает горло рыжий петух. Дородная Годлив, подоткнув подол цветастой юбки, пересекает двор с подойником парного молока. Голенастый, как сломанный велосипед, дворовый пес ожесточенно почесывает за ухом. Где-то за оградой сада монотонно ширкает метла и хрипит новостями старый транзистор, который лавочник Пьер подвешивает на ветку раскидистой жакаранды[1], усыпанной душистыми лиловыми соцветиями. Ярко раскрашенная агама[2], разомлев, греется в солнечном пятне на стене.
Кофейный аромат горячими волнами расходится по дому. Ко-Ко, любимчик семьи, расправив лимонный хохолок, прихорашивается на жердочке, поглядывая в зеркальце и умильно приговаривая что-то папиным голосом. Цепочка рыжих муравьев растаскивает сахарные песчинки и крошки печенья, которое Оливия стянула из буфета.
Заметив, что Оливия уже проснулась, попугай внимательно поглядывает на нее черным глазом с золотой окантовкой, старательно высвистывая «Марсельезу» – отец научил его в шутку, – а потом просовывает голову между прутьями, чтобы его приласкали. Оливия осторожно гладит пальцем серые перышки, и птица блаженно прикрывает глаза и подрагивает крыльями, как от щекотки.
Мама и Годлив уже хлопочут на кухне, окутанные клубами пара и дразнящими запахами жареного батата и густой мясной подливы. Когда Оливия заглядывает, заспанная и растрепанная, мама, улыбаясь, ставит перед ней стакан еще теплого молока, накрытый свежей кукурузной лепешкой.
Оливия, болтая ногами под стулом, делает пару мелких глотков, но, стоит матери отвернуться, сбегает, оставив недопитый стакан. Годлив лишь руками всплескивает.
– Погуляй в саду! Только не мешай отцу! – несется ей вдогонку.
По утрам отец обычно в рабочем кабинете, где витают ароматы табака, книг, кофе, лакричных леденцов и старых дубовых панелей. Оливия тихонько проскальзывает, чтобы не отвлекать отца от телефонного разговора или выпуска новостей по радио. В конце каждого месяца он разбирает счета, внося мелкие цифры в разные столбики в гроссбухе, и выглядит усталым и озабоченным. Однако стоит ему увидеть дочь, как складка между бровей разглаживается, а лицо озаряется радостью.
– А, вот и ты, принцесса!
– Расскажи, чем ты занят?
– Разными скучными взрослыми делами. – Отец гладит ее по голове и улыбается.
Большие прохладные ладони отца пахнут лавандовым мылом: его студенческий приятель стал врачом в частной клинике где-то в Провансе и теперь каждый год на Рождество отправляет посылку с ароматными брикетами.
– Почему ты хмурился?
– Лекарства дорожают. Их все сложнее достать. У многих жителей деревни нет денег, чтобы оплатить лечение. Но нельзя же оставить их в беде, верно?
Оливия кивает, даже не сомневаясь: нет трудностей, с которыми отец бы не справился. Его ничто не сломит. Ничто не заставит отступить и сдаться. Он знает, как лечить все болезни на свете, и не раз обманывал саму смерть, вырывая больного из ее когтистой хватки.
А мама… Мама заботливая и ласковая, но, в общем-то, совершенно обыкновенная, земная, из плоти и крови. Говорят, в молодости она слыла редкой красавицей, вслед которой сворачивали головы все прохожие – и юнцы, еще ни разу не сбривавшие пушок над губой, и плешивые старики. Когда она вышла за отца, ей едва исполнилось восемнадцать. Отец увидел ее в баре одного из отелей Кигали, где он устроил прощальную вечеринку для старых приятелей перед тем, как уехать в Канаду, – после окончания Университета Макгилла[3] ему предложили стажировку в одной из клиник Монреаля. Мама со смехом вспоминала, что в тот вечер сочла его горьким пропойцей, потому что он подзывал ее за заказом снова и снова. А он не мог придумать другого повода, чтобы обратиться к ней, поэтому выливал банановое пиво в огромный глиняный кувшин, который стоял в углу, и снова искал ее глазами.
Мама перебралась в столицу из маленькой деревни, чтобы подзаработать и скопить деньги на обучение в колледже. Но об учебе пришлось забыть: почти сразу после свадьбы родился Марк, которого отец в шутку называл живой иллюстрацией справочника по педиатрии: он последовательно переболел всеми известными детскими болезнями, иногда заходя на второй и даже третий круг. Едва он сделал первые самостоятельные шаги, родня отца стала ждать нового прибавления в семействе, постепенно теряя терпение и все более открыто выражая недовольство невесткой. Оливия появилась только через семь лет, после нескольких неудачных беременностей. Она родилась прежде срока, тяжелые роды подорвали здоровье и едва не унесли жизнь матери. Так что отец пресек все дальнейшие разговоры о расширении фамильного древа.
Во время редких визитов его мать, Шанталь Каремера, скорбно поджимала губы, пока невестка дрожащими от волнения руками сервировала кофейный столик фарфоровым сервизом. Она не удостаивала жену сына ни приветливым словом, ни ласковым взглядом, не замечала ее молчаливой услужливости. Рождение детей в Руанде считалось если и не единственным, то, во всяком случае, главным предназначением женщины, благословением небес: в каждой семье было по восемь, десять, а то и тринадцать обритых детских голов. Даже у побирушки Бернадетты, которая жила на окраине под навесом из грязных дырявых циновок, была целая орава голодных ребятишек – кто ж их сосчитает, но точно больше десятка, а у нее и мужа-то не было.