В «Слове похвальном Марку Аврелию» Антуан Леонар Тома ставит римского стоика в пример современным правителям. По мнению Тома, Марк был идеальным императором: ценителем истины и добродетели, знатоком истории и законов, скромным человеком, который ненавидел придворные интриги, и подлинным философом. По словам Тома, Марк считал, что философия – это «наука исправлять людей просвещением» [Фонвизин 1959, 2: 199]. Тома сопоставляет Марка не с римскими императорами, а с республиканцами Катоном и Брутом [Фонвизин 1959, 2: 199–200]. Для Марка, в изложении Тома, «для всех душ есть един разум», а если разум один, «то надлежит быть и единому закону» [Фонвизин 1959, 2: 202]. Поэтому долг каждого человека – «терпеть все, что налагает на тебя естество вселенныя, и делать все, чего твое человеческое естество требует». Для императора этот этический императив означал: «Если в целом свете прольется одна слеза, которую ты мог предупредить, ты уже виновен» [Фонвизин 1959, 2: 203]. По мысли Тома, Марк понимал, что императору в исполнении этого долга мешают корыстные придворные, преувеличивающие богатство страны и преуменьшающие ее проблемы. Марк пытался противостоять этому организованному обману, помня о своем этическом призвании и руководствуясь разумом [Фонвизин 1959, 2: 205–207], то есть понимая, что «источник твоих действий должен быть в душе твоей, а не в душе других» [Фонвизин 1959, 2: 208]. Император должен жить, «утешая скорбных, услаждая жизнь несчастных» [Фонвизин 1959, 2: 210], отстаивать свободу и бороться с рабством, «ибо где токмо владыко и рабы, тамо нет общества» [Фонвизин 1959, 2: 211–212].
Марк Аврелий у Тома определяет свободу как «первое право человека, право повиноваться единым законам и кроме их ничего не бояться», ибо «ни один человек не имеет нрава повелевать другим самовольно» [Фонвизин 1959, 2: 212]. Сам император, писал Тома, должен придерживаться законов и считать подчинение закону честью для себя, ибо «власть делать неправосудие есть слабость». По мысли Марка Аврелия, «образ государственного правления перемениться может, но права граждан всегда те же» [Фонвизин 1959, 2: 213].
Тома считает также, что Марк Аврелий стремился защитить собственность римских граждан. Эта политика предполагала борьбу с разбойниками, но при этом отказ от излишних налогов, так как поборы в казну представляли собой «некий род войны, где часто закон поставляем был против правосудия и государь против подданных» [Фонвизин 1959, 2: 214]. В то же время Марк ненавидел роскошь и считал необходимым облагать налогами богатых, чтобы не допустить ее распространения. Он считал спартанские жилища «блистательнее и величественнее златых палат, в коих тираны… жили» [Фонвизин 1959, 2: 216].
В отношении судов Марк принимал меры против взяточничества судей, а также против ложных доносов на обвиняемых. Он требовал, чтобы арестованным по уголовным делам сообщали о предъявляемых им обвинениях, и утверждал, что арестованные должны иметь право на надлежащую правовую защиту [Фонвизин 1959, 2: 217–218]. Марк рассматривал суды как места отправления правосудия, где император мог видеть «подробности людских несчастий» и таким образом приобрести знания, которые приблизят его к народу [Фонвизин 1959, 2: 219].
По убеждению Тома, император должен всегда помнить, что «природа создала существа в свободе и равенстве; настало тиранство и сотворило существа слабые и несчастные» [Фонвизин 1959, 2: 220]. Поэтому император должен прибегать к законам как к защите от тирании, но главным препятствием для нее всегда должен быть его личный пример [Фонвизин 1959, 2: 222].
Фонвизин, вероятно, перевел «Слово похвальное Марку Аврелию» Тома в качестве руководства для царевича Павла. Возможно, в этот перевод он также вложил завуалированный упрек в адрес Екатерины. Упор Тома на разум, добродетель и любовь к свободе в рамках закона, защита прав собственности и справедливое налогообложение, стремление к правовому государству – все это составляло политическую платформу благоустроенных государств по всей Европе. Характеристика Марка Аврелия как противника рабства приобрела особую актуальность в России после Пугачевского бунта: к концу 1770-х годов всем высшим слоям страны стало ясно, что принудительный труд чреват социальными волнениями и даже революцией. Если десятилетием раньше Фонвизину не хватило смелости публично выступить против крепостного права, то теперь, возможно, он решился выразить критику посредством перевода «Слова» Тома. Наиболее запоминающиеся фрагменты «Слова» – размышления о свободе и об опасностях тирании – в русском контексте были потенциально взрывоопасными, поскольку могли послужить знаменем в «борьбе двух дворов» – двора «добродетельного, свободолюбивого Павла» и официального двора «тиранической» Екатерины.
Такая интерпретация намерений Фонвизина при переводе «Слова» подтверждается рецензией, опубликованной в «Санкт-Петербургском вестнике» в 1778 году. В рецензии, подписанной инициалом «Ф», говорилось, что книга «будет всегдашним обличением слабому или не соответствующему пользе народа, а в то же время хвалою всякому премудрому и благотворительному правлению, в котором земные владетели вменяют себе за славу вещать, что они сотворены для своего народа»28. По мнению Макогоненко, автором рецензии должен быть «кто-то очень близкий к Фонвизину», если не сам Фонвизин [Макогоненко 1961: 173–174].
В августе 1777 года Фонвизин посетил Францию с дипломатической миссией: ему было поручено содействовать проведению антибританской политики Панина, побуждая французское правительство поддержать американских колонистов в их восстании против Великобритании. Для выполнения поручения Фонвизину потребовались консультации с российским послом во Франции И. С. Барятинским относительно намерений французского правительства. Кроме того, Фонвизин должен был сделать все необходимое, чтобы продемонстрировать дружелюбие России по отношению к американским колонистам. После того как в марте 1778 года Великобритания объявила войну Франции, Фонвизин энергично отстаивал политику «вооруженного нейтралитета» Панина по отношению к французам и англичанам, благоприятствовавшую ходу восстания американских колонистов против Великобритании. Отдавая дань памяти Панину после его смерти в 1783 году, Фонвизин назвал политику вооруженного нейтралитета одним из самых «достопамятных дел» Панина [Фонвизин 1959, 2: 282]. Кстати, выполняя вторую часть своего задания по демонстрации дружественного отношения России к американцам, Фонвизин встретился с американским «послом» во Франции Бенджамином Франклином на собрании «Республики ученых» в июне 1778 года. В ходе встречи Фонвизин публично обменялся любезностями с Франклином, явив пример того, что позже стали называть культурной дипломатией.
Для наших целей наиболее значимым результатом визита Фонвизина во Францию является его переписка с семьей и с Паниным. Переписка состояла из восьми писем к родным (отцу, матери и сестре Феодосии Ивановне), в которых излагались подробности путешествия, а также впечатления от французского общества и культуры, и восьми писем к Панину, написанных в период с 22 ноября 1777 года по 18 сентября 1778 года и посвященных французскому обществу и культуре. Как и следовало ожидать, письма Фонвизина к семье написаны по-свойски, в то время как письма к Панину носят более официальный характер; впрочем, обе категории писем могли быть написаны с учетом возможной публикации29. Копии писем из Франции Фонвизин, очевидно, распространял среди друзей. Однако в печати письма появились лишь в 1830 году, и даже тогда в публикации отсутствовало первое из писем к семье [Макогоненко 1959: 647].
Письма Фонвизина к семье дают основание предположить, что одной из «частных» целей его визита во Францию была оценка «уровня» французской культуры: была ли Франция «лучшей страной», чем Россия? Была ли она «более развитой» или «более просвещенной» цивилизацией? На эти вопросы Фонвизин ответил: «Нет». Более того, он, кажется, сразу же отшатнулся от французов. В письме к родным от 18 сентября 1777 года он жаловался на «мерзкую вонь» на городских улицах в районе крепости Ландау в Нижнем Эльзасе; с отвращением отмечал, что «о чистоте не имеют здесь нигде ниже понятия» [Фонвизин 1959, 2: 418]. Похожим образом он жаловался на Лион, добавляя, что «надлежит зажать нос, въезжая в Лион, точно так же как и во всякий французский город» [Фонвизин 1959, 2: 420]. Французские религиозные церемонии на улицах Страсбурга показались ему «целой комедией»: «С непривычки их церемония так смешна, что треснуть надобно [от смеха]» [Фонвизин 1959, 2: 418]. В той же мере его позабавила церковная процессия в Монпелье, где лакеи помогали облачаться перед мессой местному епископу: «Я покатился со смеху, увидя эту комедию» [Фонвизин 1959, 2: 425]. Наблюдая за заседаниями государственных чиновников в Лангедоке, он цинично заявлял: «Поистине сказать, les États собираются здесь только что веселиться» [Фонвизин 1959, 2: 427–428]. Простых жителей Монпелье он называл «скотиноватыми», «праздными», «весьма грубыми», а домашнюю прислугу – «неучами» [Фонвизин 1959, 2: 428–429]. Грязное французское столовое белье вызывало у него отвращение. По его мнению, «нет такого глупого дела или глупого правила, которому бы француз тотчас не сказал резона, хотя и резон также сказывает преглупый» [Фонвизин 1959, 2: 430]: «Я думаю, нет в свете нации легковернее и безрассуднее» [Фонвизин 1959, 2: 433].