Где-то через месяц, когда она была на работе, разгребая лаборантские дела, ей пришла эсэмэска от брата. Она так записала его в телефоне, ей это было важно.
«Батя умер. Похороны в субботу. Пришли денег, я собираю».
Она тут же перевела деньги, потом уже начала рефлексировать, потом продолжила работать и рефлексировать. Потом брат позвонил ей. По его голосу было понятно, что он пьян, и она поняла, что отец и брат похожи не только внешне, но и голосами. Брат, преодолевая неуправляемость языка, процедил что-то про деньги, что присланного мало, что она – сука неблагодарная, а ее мать – проститутка, а потом из трубки на нее обрушился хор цикад, кузнечиков, и ей стало так легко, этот хор ничего не заглушал, он не был шумовой декорацией, ограждавшей ее от реальности, он был просто хором цикад, кузнечиков, потом к ним присоединились и птицы, где-то вдали послышался шум поезда, все это была увертюра, подготовка к главной песне, которую споют рельсы, они поют эту песню уже давно, но только сейчас она может ее расслышать в полной мере.
Вот только надо сделать пару неотложных дел.
Она переводит деньги брату. Этой суммы вполне хватит на похороны, поминки, если Марина, жена брата, возьмет все в свои руки. (Она жалела Марину и по-прежнему не испытывала никакой жалости к себе.) Она не приедет на похороны, посчитав, что ее присутствие там будет лишним. Она всю жизнь была невидимой для отца, осталась так и неузнанной (как и он для нее), главное, что она все же успела сказать ему (ей хочется верить, что это были те слова): «Я здесь», а остальное – как уж вышло.
А брат, обидевшись на что-то (что?), добавил ее в черный список, заблокировал в соцсетях. Она снова глядела на эту знакомую конструкцию: «Пользователь ограничил круг лиц, которые могут ему написать».
Она улыбалась. Это какая-то общая для Талдома тема или общая для всего человечества? – гадала она и чувствовала, что все «это» не еще одна потеря в череде потерь, а приобретение, и сомневаться в этом она не позволит ни себе, ни кому-то другому.
Адова жизнь
бестиария в четырех частях
1. Первый и последний
Что делать мне с Дождем?
Белла Ахмадулина
если шел дождь, Ада тоже шла. На работу. В сухие дни она сидела дома и не выходила на улицу. Ада любила сухие дни.
Она была «идиоткой». Так называла Аду мать. Справка из психбольницы, выхлопотанная матерью, освободила Аду от каких-либо работ пожизненно. Ада получала денежку от государства. Но ей было мало. Денежки много не бывает.
Ада любила пить гранатовый сок. Покупала его вместе с другими продуктами в мокрые дни. А он, сука, такой дорогой. Тот, который неразбавленный. Ада каждый день пьет этот сок и представляет, что пьет кровь умершей матери. Когда-то мать пила кровь дочери. За месяц до смерти уже лежачая мать вцепилась тремя оставшимися зубами в руку Ады. Матери не понравилось, что дочь слишком резко достала грязную пеленку из-под ее обвисшего зада. Остался шрам на руке как напоминание. Недолго думая, в одну из сухих ночей, Ада взяла из чулана лыжную палку, подошла к спящей матери, прицелилась и воткнула палочный наконечник в середину материного лба. Мать тут же проснулась. Смотрит, над ней дочка стоит и палку почему-то лыжную в лоб ее вкручивает. И – темнота.
Тогда Ада поняла, что ей доставляет удовольствие протыкать что-либо, чувствовать, как острие входит в плоть, буравит ее. Ада захотела стать этаким буравчиком.
Она нашла такую работу. В мокрые дни дорожки парка усеяны трупами птиц: голубей, ворон, воробьев, уток. Птицы стали как люди. Их душевная организация теперь чрезмерно тонка и уязвима. В дни, когда идет дождь, число самоубийств резко возрастает. Птицы и люди кончают с собой. Если больше не хотят жить и летать. Ада хотела жить. Да и человеком или птицей она не была. Она была «идиоткой». Это что-то среднее между птицей и человеком.
В тот день дождь шел стеной. Ада шла вдоль своего дома, чтобы не намокнуть. Хоть она и была в выданном ей начальником дождевике, мокнуть, болеть и сопливиться она не хотела. От дома до парка – места ее работы – идти две с половиной минуты, но все-таки риск. Ада с детства не любила сопли. Поэтому не плакала, а сопли все съедала. То было в детстве. Козюльки Ада больше не ест, всплакнуть может. Но в себя, насухо, без воды. Ада любит, когда сухо.
В руках у Ады лыжная палка с острым наконечником. Каждый раз, выходя из сухих дней, Ада затачивает наконечник до предельной остроты. У нее есть специальная проверочная подушка, на которой мать, кстати, и кончилась (господи, прости), в которую Ада втыкает палку перед выходом на работу. Если вошла как нож в масло, то идеально. Комар носа не подточит.
Сегодня дорожки в парке пусты. Ни одной птицы-самоубийцы. «Ку-ку? Вы где? (Будто бы они что-то ответят.) Вам что, жить не надоело? Ну же! Давайте по-бырому! Вымокну тут с вами. Живо, давайте, подыхайте! Время-то идет!» – кричит Ада в свинцовое небо. А в небе искрятся молнии. Страшновастенько как-то.
Аде надо набрать сумку мертвых птиц. Так всегда было и будет. В конце рабочего дня (точнее, нескольких часов, тоже мне рабочий день) перед начальником должна стоять туго набитая сумка с птицами-самоубийцами. Из останков этих самых птиц пытаются сделать лекарство от рака или от какой другой пока неизлечимой болезни. Аде, честно, наплевать на все это. Она и так больна с самого детства. Ей бы сумку набить, а птиц-то все нет. Кричи – не кричи. Холодно, сыро, даже трусы парадно-рабочие и те промокли до нитки.
Вдруг за стеной дождя Ада видит, что кто-то к ней движется. По силуэту – мужик. С бородой. Можно даже сказать, что красивый. Если б не длинная, тонкая борода, как у козла, по которой стекают капли. Мужик подходит к Аде. Та стоит как вкопанная, палку лыжную сжала так, что ногти отросшие в ладонь впились. Мужик берет Адину голову, притягивает к себе, ищет губами губы, находит и начинает целовать Аду взасос, вкручивая свой язык в ее сведенный от испуга рот. Ада делает попытку замахнуться на мужика лыжной палкой, но он переламывает палку пополам (мужик еще и сильный) и зажимает половинками Адину шею, как в тиски.
Поцелуй длится, набирает обороты, губы набухают, языки чешутся друг о друга, кровь приливает к конечностям. Капли медленно текут по Адиным щекам, перетекают в декольте, в парадно-рабочие трусы, бегут по выбритым к мокрому дню ногам и обретают последний приют на брусчатке парковой дорожки. Ада знает, что это не дождь. Это слезы. А скоро будут и сопли. Слезы похожи на дождь, а сопли нет. Ада любит, когда, сука, сухо. Она отталкивает от себя мужика и уставшим ртом артикулирует (плохо):
– Нахер мне нужен этот твой поцелуй. Нет в нем ничего. А я-то думала, идиотка… а в нем ничего нет. Гадость одна. И что ты свой язык паршивый распустил, нехристь. Мне птицами-самоубийцами надо сумку набить. Дождь идет, а их нет. Я за это деньги должна получить. Что ты, гнида, молчишь! Перевозбудился, паршивец, да?
Мужику было хорошо. Он улыбался и не хотел ничего отвечать. Внизу живота у мужика было горячо и как-то уютно. Но он все же сказал Аде свои четыре слова:
– Этот дождевик тебя старит.
А потом взял половинку лыжной палки, ту, где блестел наконечник, и самоубился. Воткнул прямо в сердце. Ада подошла к мужику. Лежит, не дышит. И крови нет ни капли. На всякий случай Ада провернула палку еще три раза. Что-то хрустнуло в груди у мужика. Аде этот хруст даже понравился. Да и поцелуй тоже был ничего, вот только чуть не задохнулась. И пукнула еще с перепугу, но мужик, видимо, не заметил, виду не подал.
Сумка у Ады была вместительной, мужик оказался компактным и на удивление легким. Хороший мужик. Был. Невредный. Влез. Птиц-самоубийц тяжелее нести.
Начальник принял у Ады туго набитую сумку, даже молнию открывать не стал. Боялся подхватить птичий грипп или еще что пострашнее. Выдал Аде зарплату с прибавкой. Как хорошо, что все так кончилось. Перебздела Ада, конечно, не то слово. Даже когда мать пробуравила, и то не так тряслась.