И ваш экземпляр запечатлел соавторские взоры-вздохи? Назойливые адамо-евы микроскопической истории сложили меж страниц череду насекомых голов. Конечно, у их венценосного нечленистоногого хозяина взор — пылающий огнь! Древесный угль в дырявой плошке! Плошка облепила жадное древо, вылезшее из порченого эдема в поисках нового. Палкой для слепого, тыкаясь в пустоту и темень. Пыльный вакуум и стал тянуть содержимое из палки, та заполыхала головнёй. На головне запёкся череп сочинителя — плошка из глины и мертвечины, в которой он — как сказочный дурачок в короне! Вынырнул из горючего котла юным Рюриковичем в хлад и мрак. Отличник факультета! Кандидат на ленинскую стипендию? Ты посещал недавно интуристскую гостиницу? Читал внутриведомственные правила? Ты всё понял? В следующий раз будешь отчислен, и папа-замминистра не поможет. Декан Викч вытер пот с шеи. Он держался за поясницу. У него был застарелый радикулит. Проезжая мимо железнодорожного перехода недалеко от дома, Викч всегда думал что хорошо бы зайти в пристанционную шашлычную, хватить залпом поллитра, подойти к рельсам, положить горячую шею на холодную сталь и — чик — как гильотина.
ЖАРЕНЫЕ СЕРДЦА
Ян выглянул в окно. Первые несколько дней он жил один в общежитской комнате с двумя пустыми кроватями.
Во дворе стояла бубличная, чья труба доходила меньше чем до трети шестнадцатиэтажного общежития, почти упираясь в служебный балкон. Рядом с окном Черенковой. Дым пропитал и само общежитие, и глубины янового матраса, под которым разверзались более-менее вонючие этажи и прочие полости, вплоть до метрополитена. Москва стала трухлявой вплоть до Воробьёвых гор. У дыма был сладковатый, как в крематории, запах.
У Яна кружилась голова.
Милые дымом исходят сонной трубою кирпичной, ангелов сонм в хороводе кривится знаком скрипичным.
Влюблённые ангелы обнимали дым трескающимися крыльями и рушились.
Главный московский ангел, соскользнувший с Воробьёвых гор, наследил несколько смазанно, его трубный глас увяз в Москве, как в глиняной затычке, пронизав её путаными порами различной высоты и диапазона. Музыка сфер в городской геологии сложна для восприятия, поймать эхо, что, кажется, окостенело надёжным сводом и вдруг срывается и мельчает в глиняном сите, трудно, и поэтому тем, кто хочет прийти ангелу на помощь, передвигаться приходится по разному. Капелькой пота в ангельских порах, городской русалкой. Общее — много грязи.
Ян утер пот. Вокруг ветшала Москва. Обнажала поскользнувшегося небожителя, сползала с его пор и жилок. Размазался здешним миром, а теперь изживает его! Освобождает свою бесплотную суть от местной архитектуры, выпуская её всё более лёгкими, с просветами, тенями, блуждающими, как болотные огоньки. Все следы и тени в Москве возвышенной природы! — почувствовал Ян. С города слезает материя, как пространство с теней, образующих целое озеро, в котором кристаллизуется московский Китеж. Сколько раз он пытался разглядеть эту крепость! Мешает зыбь строительного раствора. Тени всё больше наполняют Москву. И сейчас цепкой прохладой прокрались под одежду. Всё сильнее чувствовалось ангельское присутствие. В дверь стукнули и всуетились размалёванная Черенкова из колхоза Буряковых-Семечкиных и поджарая полуэфиопка Азеб с русской мамой и ладошками, в которых будто испекли яичницу, любительница сочинять афоризмы, особенно про берёзки. Вот уж эти девы гоняются за тенями, да так, что вот-вот собьют куколь! Внутри слипнется завязь крылышек! Прорвутся и затрепещут клеточки ангельского организма! Впрочем, не всегда хватает сил прорвать оболочку. В Москве следы небожителей бывают слишком беглыми — бегом к дребезжащей остановке в спальном районе — и слишком основательно заворачиваются окружающей, словно фаюмской, материей. Фаюмские личины москвичей, задыхаясь, взывают к небесному хранителю, который безумеет от этого. Черенкова резко остановилась перед Яном, её зрачки расплылись и лопнули. Ян ощутил себя пятипалым слепком. Без востока в голове. Что ж, — смирился безумный глиняный чурбан: — смысл — беглый небожитель! Из саркофага теней. На восток, ориент! Ориентирует мир, как гусеничную ленту. Барышни пригласили отведать вьетнамскую еду, жареную селедку. Черенкова очень похожа на провинциалку, какая-то ощипанная, с жидким пучком косичек на голове и вечно драными чулками. Но глаза ночные. На Яна наплыла первая встреча с другими такими же глазами: в них, как в прорубях — спираль галактики. Живность крутилась в отблесках. При расставаньи — на глубине торфяных колодцев залежи улиток.
Черенкова села на подоконник, вспорхнув кратчайшим халатиком, похожем на матроску. Азеб ущипнула её за сверкнувшие трусики: — Чан белил, чан румян, халат, остальное — гулькин нос! — Черенкова ойкнула и свесилась в темноту, пытаясь разглядеть как дворник на ночь глядя пытался пришибить сладкую гарь. — В жизни она плыла, как речная волна, с изумлением, как в лупу, вглядываясь в собственную дрянь, — сказала Азеб. Из дворникового шланга вылетали водяные ангелы, падали. Над местом падения какое-то время дымили венчики пыльных всплесков. — Помнишь, ты рассказывал про внутристенных кариатид в музее Коломенского? — захихикала Черенкова: — Они, наверно, несут яйца в кладке всех московских домов. — За стеной, у старшекурсников, взвыл горец Челентано, описывая спуски и подъёмы на осле. — Вот будет интересно, если когда-нибудь и эти кремниевые девицы устроят дискотеку!
Вместо жареной селёдки на общей кухне у служебного балкона был обман, сокамерницы повели его к себе, на десять этажей ниже. Хорошо работал лифт, редкость, а то лестничные пролёты были местами недостроены, кое-где с сорванными перилами. — Селёдка — афродизиак, тебе вредно — продолжала ёрничать Черенкова, как она пыталась делать всегда, цепляла Яна всеми возможными способами, потому что Черенкова была девственница из глухомани, а Ян сын министра. Впрочем, цепляния получались жалкими. — Над нами вьетнамцы живут, постоянно люстра трясётся, — неожиданно поддержала Азеб, отряхнув от извёстки чёрное трико. — Поэтому ты редко дома ночуешь! — рассмеялась Черенкова. Вообще-то казённую люстру они заменили трепетным абажурчиком (Черенкова позаимствовала пять рублей у Яна), а над вторым окном в их угловой комнате круглый год висела ёлочная гирлянда. Комната была увешана эзотерическими картинами девичьего производства, напоминающими текстильный батик. Черенкова кивнула в сторону прикроватной тумбочки. Там стояла картонная головоломка со спичками и проволочками: — Сами строим. Мы хитроумные! Благодаря искривлению пространства внутри этой штуки должна образоваться яма в иные миры. Сунь палец! — предложила она. Ян подошёл, сдул со спичек попадавшую вьетнамскую извёстку. Они были тёмнокарминные. — Менструальный метод окраски, — пояснила Азеб: — Кровь девственницы! — указала она на Черенкову. У Яна ёкнуло сердце — буриданов осциллограф. Ян палец совать не стал. — Ночью мне снилась рыба, — рассказал он, каждая чешуйка которой — девственная плева. Утром, согнувшись от боли, я схватился за подоконник. Так и есть, вновь две вздорные соседки пляшут во дворе джигу вокруг костра. Во второй раз одна из них утром отхватила, как японка, мой репродуктивный орган, который они с брызгами варят и, прожёвывая, невнятно вопят: — во второй раз ещё больше вырастет, ящерица! Скажи спасибо, что мозги и сердце на месте, опустошённый ты наш! — Черенкова покраснела и деланно рассмеялась.
— Ну, смена подоконников! — Эфиопка подошла к жалкому цветочному горшку. — Мне на юг! — сказала всем комнатная фиалка. — "Ведьма в ступе!" — подумали заоконные ветки.
Ян глянул в окно, на отвращение ветреных веток.
Азеб заметила его взгляд: — Вот наша берёзка, — указала на Черенкову, — стояла, качаясь, у свинарника, думала: — ну ничего, весной полетят мои серёжки в город. — Приспустив с сокамерницы халатик, эфиопка приобняла её, налившую себе стаканчик, за плечики.
Ян протянул: — Поэт обнимает берёзку — эх, горемычная, какое дерьмо пьёшь!