Литмир - Электронная Библиотека

— Ахтунг, ахтунг! Флигер алярм! Флигер алярм![38]

И сейчас же гаснет свет в блоках, на бетонных столбах смертоносного забора, на браме, на сторожевых вышках, и весь лагерь, вся Тюрингия, вся Германия затаиваются в густой непроницаемой темноте. Если в такой час выйти из блока или открыть окно, то хорошо слышно, как по ту сторону безопасного сейчас забора торопливо шуршат шаги сотен бегущих людей. По всему лагерю выключается электрический ток, и весь гарнизон по тревоге в полном вооружении окружает лагерь почти сплошной цепью, на сторожевых вышках устанавливаются дополнительные пулеметы и фауст-патроны. Где-то в стороне эсэсовских казарм урчат патрулирующие танки.

Постепенно издалека нарастает мощный гул, темнота в той стороне неба начинает искриться быстрыми звездочками зенитных разрывов. Вскоре гул становится густым до осязаемости, сотни самолетов идут низко над нашими головами, над вершиной многострадальной горы Эттерсберг. Дальними зарницами полыхает небо, и земля отвечает тяжелыми, мучительными вздохами. В такие ночи никто не спит. Но не тревога, не чувство опасности, а странный восторг поднимает людей с их постелей и толкает к окнам.

— Вот дают! Опять Дрезден долбают!

— Вот долбанут тебя по башке, тогда обрадуешься!

— Ну и пусть долбанут. Подумаешь — напугал. По крайней мере и «Густлов Верке», и Мибау, и весь гарнизон полетят к черту.

— Дешево же ты ценишь наши головы. Их в гарнизоне шесть тысяч, а нас — больше шестидесяти.

В душной темноте меня находит «Москва» и шепчет на ухо:

— Хочешь, завтра аккумуляторный фонарь принесу? Сделаем дырку в крыше и с чердака дадим свет. Снизу не видно, а сверху заметят.

— Ерунду говоришь, дорогой. Все равно пучок света будет заметен со стороны.

— Не будет. Мы его сверху матовым стеклом прикроем.

— Не дури. Лагерь разобьют, а завод и казармы останутся.

Особенно запомнилась ночь, когда бомбили город Эрфурт, находящийся в 36 километрах от Бухенвальда. В воздухе новогодней елкой повисает на парашюте целая серия скрепленных между собой осветительных ракет. В мертвенно-бледном свете очень отчетливо и контрастно выделяются мрачные здания наших блоков, как надгробные памятники, отбрасывая густую траурную тень. Разрывы бомб доходят до нас тугими упругими волнами, в окнах жалобно звенит стекло, испуганно вздрагивают стены, под ногами качается пол.

— Что, гады, не нравится? А когда сами наши города бомбили, тогда нравилось?

На фоне сплошного зарева над Эрфуртом простым глазом можно видеть языки пламени.

В первых числах августа 1944 года в чистом, безоблачном небе Саксонии и Тюрингии белыми голубями закувыркались тысячи, десятки тысяч листовок. Капризный ветерок, не обратив внимания на бухенвальдский «орднунг», несколько штук забросил и на вершину горы Эттерсберг. Этими кусочками бумаги командование союзных войск предупреждало все население города Дрездена о том, что через три дня город будет подвергнут массированному налету авиации, и предлагало всему населению за этот срок оставить город. Трудно представить, что творилось в те дни в городе, но в назначенный срок всю ночь над нами гудят бомбардировщики, в судорогах корчится и дрожит земля, а на востоке бушует ад, на полнеба разбрасывая протуберанцы зарева. Следующие дни все газеты «третьей империи» мрачнеют широкими рамками траурной каймы и громадными заголовками о «варварском пиратском налете», о сотнях тысяч ни в чем не повинных жертв из мирного населения. По-видимому, за все время существования фашистского режима в Германии в немецких газетах вдруг появились давно забытые слова: «гуманизм», «человечность», «благородство».

— Ты чувствуешь, Валентин, какими обиженными прикидываются! — говорит мне Сергей Котов.

— К человечности взывают. Это они-то вдруг вспомнили о человечности! Если враг жалуется, значит, он чувствует свою слабость. А налет-то, пожалуй, действительно получился слишком жестокий. Более двух тысяч самолетов — это не шутка, и все на мирное население.

— Да причем же здесь мирное население? Ведь были же предупредительные листовки.

— Листовки-то были, но народу погибло страшно много. Вальтер Бартель уже получил кое-какие подробности с воли и рассказывает, что гитлеровцы призвали народ не придавать значения этим листовкам, мол, это провокация с целью дезорганизовать тыл, посеять панику. Все улицы, все выходы из города были перекрыты отрядами шуцманов, но все же многим удалось вырваться на громадный луг в пойме реки, и только те остались живы. Весь город превращен в груды развалин. Ты понимаешь, какой резонанс это вызовет в войсках?

— Интересно, а как сам Вальтер и остальные немецкие коммунисты расценивают этот факт?

— А у них еще у самих не сложилось определенного мнения. Некоторые, наиболее озлобленные, считают, что так и надо, а другие считают это варварством и приводят в пример действия нашей советской авиации. Почему, мол, русские бомбят только промышленные объекты, военные коммуникации, железнодорожные узлы и другие важные в стратегическом отношении цели, а не мирное население?

— Так ведь то же русские!

— Вот именно.

Августовское утро еще не успело вступить в свои права, между холодными стенами каменных блоков сумрачно и неуютно; верхушки кудрявых буков на вершине Эттерсберга, кажется, тянутся ввысь, словно стараясь заглянуть за перламутровую дымку, завесившую восточный горизонт, чтобы первыми приветствовать солнце.

Просыпаюсь, потому что сильно трясут за плечо.

— Скорей, Валентин, тебя блоковый зовет. Данилу возьми и еще несколько надежных, только побыстрее.

Это Вацек, поляк-музыкант, живущий внизу, на флигеле «А», вместе с блоковым. Очень взволнованное лицо, непослушно вздрагивающие губы, красные скулы и влажные ресницы предвещают что-то недоброе, и с меня вместе с одеялом мгновенно слетают сладкие остатки сна.

— Что случилось? Да говори же, Вацек, — шепчу я встревоженно.

— Узнаешь. Иди, иди, а то скоро подъем. — И он поспешно отворачивается, пряча лицо, как-то очень безнадежно машет рукой и уходит.

Поднимаю Данилу, и пока он, сам ничего не зная, будит недоумевающих людей из актива батальона, я бегу на флигель «А». Там уже многие не спят и толпятся встревоженными кучками. Одеваясь на ходу, подходят штубендинсты с других флигелей. В штубе сидит блоковый Альфред Бунцоль, уронив голову на сложенные на столе руки, на койке примостился блоковый 41-го блока Вальтер, сникший, осунувшийся, а в углу Сергей Котов, тоже сжавшийся в комочек и потому особенно похожий на японца. Как будто страшная тяжесть вдруг придавила этих сильных духом людей.

Альфред поднимает голову, встает и, стараясь придать своему голосу твердость, тихо говорит:

— Товарищи! Ребята! Вчера ночью злодейски, предательски убит наш Эрнст, убит Эрнст Тельман!

Чувствуется, что он больше не может говорить, словно захлебнувшись горем, и он, действительно, опять садится за стол и роняет голову на руки.

Некоторое время длится тягостное молчание, потому что не сразу доходит до сознания вся тяжесть утраты, и только потом возникают робкие тревожные вопросы:

— Как, где убили?

— Да ты что, Альфред!

— Не может быть!

— Он же в Ганновере сидел последнее время. Ведь специальная международная комиссия контролировала условия его содержания!

— Да как же так? Вчера ночью, и уже известно?

— Может быть, это просто слухи?

— Нет, товарищи, это не слухи, — четко, с присущей политработникам и педагогам ясностью говорит поднявшийся Сергей. — В ночь на вчерашний день, вернее в ночь на 18 августа 1944 года, запомните эту дату, товарищи, здесь, в Бухенвальде, во дворе крематория убит пламенный борец за общее человеческое счастье, руководитель Коммунистической партии Германии Эрнст Тельман! Его тайно привезли из тюрьмы города Баутцен, где он содержался последнее время, и предательски убили тремя выстрелами в затылок.

— Да неужели никто не знал? Может быть, что-нибудь сделать можно было бы?

вернуться

38

Внимание, внимание! Воздушная тревога! Воздушная тревога! (Нем.)

36
{"b":"923660","o":1}