— Не дури. Они не случайно помещены на наш, сорок четвертый блок. Их могли бы продержать до казни и в бункере, где у Зоммера достаточно одиночек. Это приманка, на которую пытаются поймать таких горячих молодчиков, как ты. Знают, на чем играть, гады. Терпи, Валентин. Стисни зубы и терпи.
— А остальные знают, что их ждет?
— Догадываются, конечно, но не знают, когда.
— Может, сходим к нему? Прямо сейчас?
— Не надо. Он спит. Измучили его здорово.
Вместе со свежим ветерком, заблудившимся среди смрада переполненного барака, сквозь раскрытые окна робко пробивается майский рассвет.
Мы с Сергеем тихо спускаемся по лестнице и в полутемном коридоре первого этажа натыкаемся на блокового Альфреда, беседующего с высоким лагершутцем. В накинутой поверх нижнего белья куртке Альфред выглядит каким-то маленьким и карикатурно нелепым. Он подзывает нас и, не скрывая тревоги, предупреждает:
— Учтите, что с соседних тридцать девятого и сорок девятого блоков за нашим блоком следят переодетые эсэсовцы. Смотрите, чтобы без глупостей.
— Знаем, Альфред. Будь спокоен, — отвечаю я.
— Какого черта спокоен, — окрысился Альфред. — Люди должны погибнуть, а ты «спокоен». — И, тихонько ругаясь по-немецки, зашлепал пантофелями на свой флигель.
Много ли времени прошло с тех пор, как смелый порывистый Юрий Ломакин все же добился согласия подпольного центра на организацию побега! Он сам подобрал себе пять человек надежных товарищей, а Костя Руденко снабдил их гражданской одеждой, которую они надели под полосатую форму арестантов. Всем необходимым снабдили беглецов. Слишком заманчивой казалась перспектива послать человека на Родину, чтобы он рассказал там правду о злодеяниях фашистов и наших мучениях.
Обмануть охрану и бежать с этапа удалось сравнительно легко, а вот пройти через Германию, как липкой паутиной, опутанную сетями гестапо, оказалось не под силу даже таким людям, как Юрий Ломакин и его товарищи.
И вот они опять в Бухенвальде. Странным, очень странным кажется то обстоятельство, что вопреки существующим обычаям, даже вопреки «орднунгу», этих людей, избитых, истерзанных пытками, вместо бункера поместили на самый большой русский блок, к нам, на сорок четвертый. Ясно, что это провокация, но если эту провокацию устраивают именно на нашем блоке, значит, нас подозревают.
Майское утро улыбается синим, чисто умытым небом, ласковым, радостным солнцем, веселой зеленью кудрявых буков, но опять во всех блоках ревут рупоры репродукторов, заливчатой трелью рассыпаются свистки лагершутцев, кричат блоковые, делая свирепое лицо, им старательно вторят штубендинсты.
— Ауфштейн! Подъем! Вставайте! Быстро! — Опять глухо шумит и шевелится многотысячный муравейник полосатых людей, опять начинается очередной день, очередные мучения, очередные издевательства.
Обычным порядком распределены порции хлеба, разлит по мискам мутный «кофе». Обычным порядком более бережливые завертывают часть своего скудного пайка в чистые тряпочки «к обеду», а менее расчетливые сметают со стола и отправляют в рот последние крошки суточного рациона. Минут десять остается до построения на утреннюю поверку и развода на работу, как вдруг опять надсадно ревут рупоры:
— Внимание! Внимание! Заключенные номера такие-то и такие-то немедленно должны явиться к щиту номер три. Немедленно! Сейчас же! Блоковым обеспечить явку.
Команда повторяется дважды. Вызвано шесть номеров, и, хотя для меня в этом нет ничего неожиданного, по спине ползут противные мурашки страха.
Мой помощник, Данила, хватает со стола мою и свою пайки хлеба и бежит к выходу. Среди флигеля толпятся собирающиеся на работу люди. Они мирно переговариваются, переругиваются и не подозревают, какой «спектакль» готовят им эсэсовцы для того, чтобы лишний раз продемонстрировать их обреченность. Как обычно, меня о чем-то спрашивают, и по удивленным взглядам понимаю, что отвечаю невпопад. Мозг назойливо сверлит одна мысль: «Что делать? Что делать?»
Возвращается Данила и очень бледный подходит ко мне, чтобы что-то сказать, но лицо его искажается странной гримасой, сильно дрожат губы, и он, махнув рукой, опрометью выбегает в пустую спальню. Звучит обычная команда к построению на утреннюю поверку. Сбежав по лестнице, я еще успеваю заметить, как шесть человек в полосатой одежде, строем по два, в сопровождении блокового идут к браме. Неподалеку с безучастным видом прогуливается эсэсовец.
— Держись, ребята! Ведь мы — русские, советские! — кричит кто-то из открытого окна второго этажа. Один из обреченных оглядывается, и бледное в кровоподтеках лицо освещается улыбкой.
— Наздар, русский! Держи! — и из окна тридцать девятого, чешского, блока летит несколько пачек сигарет. Подарок явно запоздал, но в окне можно разглядеть несколько чехов с поднятыми над головой сжатыми кулаками. Прогуливающийся эсэсовец, чувствуя, что за ним наблюдают, демонстративно расстегивает кобуру пистолета.
Аппель-плац быстро заполняется заключенными. Громадными прямоугольниками строятся блоки, и за головами и спинами не видно, что делается у брамы, куда увели шестерых беглецов. Вот подается обычная, осточертевшая команда «Ахтунг», и перед застывшим строем появляются передвижные виселицы, выкаченные из-под сводов брамы. Через рупоры звучит торжествующий голос. Захлебываясь восторгом, он объявляет, что шесть русских «бандитов» пытались бежать и пойманы, что все «честные хефтлинги» сейчас сами смогут убедиться, что ждет всех, посмевших посягнуть на «священный порядок». Чувствуется, что оратор собирался говорить еще, но неожиданные крики, длинные автоматные очереди и грозный ропот человеческой громады прерывают это словоизлияние. Там, впереди, произошло что-то необычное. Шумит аппель-плац, несмотря на грозные команды с брамы, и только когда с верхней галереи и ближайших вышек рявкают пулеметы, море голов замирает перед свистящей смертью. А у брамы продолжается какая-то суетня и, не дождавшись своих жертв, почему-то убираются виселицы. Только несколько позже, со слов товарищей, стоявших ближе к браме, удается узнать подробности кровавой трагедии. Около высокого деревянного щита с большой цифрой «3» мрачно-черного цвета выстроены в ожидании смерти шестеро смельчаков. С края стоит небольшой, но крепко скроенный Юрий Ломакин. Он спокоен. Волнение его товарищей выдает только смертельная бледность на застывших лицах. Все шестеро стоят с заложенными за затылок руками, в позе, которая в Бухенвальде почему-то называется «саксонский привет». Совсем рядом группа эсэсовских офицеров и солдат с автоматами. Во время «речи» Юрий улыбается злой, не предвещающей добра улыбкой и вдруг, неожиданно шагнув в сторону ближайшего офицера, взмахивает рукой. Мгновенной вспышкой блеснул солнечный зайчик на отточенном лезвии ножа, и эсэсовский офицер, взмахнув руками, медленно оседает на землю. Еще никто не может сообразить, что произошло, и Юрий, используя эти секунды замешательства, наотмашь ударяет ножом в горло солдата-эсэсовца. Но уже строчат автоматы опомнившихся охранников, и Юрий медленно валится на бок рядом с двумя эсэсовцами. А автоматы бьют и бьют, расщепляя доски щита № 3…
Без обычной четкости проходит утренняя поверка, и даже, когда звучит команда «Митцен ауф!», большинство голов остаются непокрытыми.
Кроме штубендинстов, на флигеле «С» живет Костя Тимусов. Ребята беззлобно дразнят его «красноштанным» или «кипарисовой клизмой». Дразнят потому, что он музыкант знаменитого бухенвальдского духового оркестра, носит красивую форму: красные галифе и темно-синий китель, расшитый узорами из золотых шнуров. Кроме того, он уже всем и по нескольку раз рассказал, что его инструмент самый благородный после скрипки и что делается он только из кипарисового дерева. Костя играет на кларнете, очень любит иностранные слова посложнее, значение которых не всегда понимает сам, и очень много ест. Так как пища в Бухенвальде — вещь крайне дефицитная, то Костя всегда бывает очень голоден. Голодны все, но у Кости это как-то ярче выражается, и если при помощи знакомого повара удается на кухне «организовать» лишний бачок брюквенной баланды, то Костя первый претендует на «добавку».