– Что же, Дмитрий, в Сибирь, что ли, нас сошлют? И я-то тоже… Эх, стар я становлюсь! Пуганая ворона куста боится, а я ведь не ворона, да и не народился еще тот человек, который бы меня напугал. Вишь, страсть какая. За мной?.. – рассуждал старик, как бы сам с собой. – Зачем им меня? Допрос чинить о том, что люди мерли? Что ж? Я их камешком, что ли, зашибал, как воробьев? А коли и впрямь чума? Что же, я ее выдумал али словил на границе да в Суконный двор пустил, якобы волка в овчарню? На, мол, бегай!.. Кусай!..
– Так что же, сойдешь, что ли, тятя, скажешь ему? – спросил мальчик.
– Что я ему скажу? Нечего мне ему говорить. А он-то что говорит?
– Говорит, за тобой прислан, чтобы быть тебе тотчас у фельдмаршала.
– Ну, и скажи, приеду.
Мальчик вышел, но через несколько минут явился снова и сказал, что солдат дожидается, чтобы проводить отца до фельдмаршала.
Артамонов в первый раз изменился в лице, быстро вышел из горницы, сошел вниз по лестнице и, увидя верхового солдата, выговорил гневно:
– За мной приехал?
– За вами. Приказано вас сейчас доставить.
– В кармане, что ли? Али в сумке? Пошел и доложи, что сейчас буду за тобой.
– Да мне приказано…
– Ну! – Старик так крикнул на всю улицу, чуть не на весь квартал, что солдат хлестнул по лошади и выехал со двора.
Артамонов молча вернулся к себе в горницу и, покуда закладывали лошадей, озабоченно начал шагать из угла в угол. Но вдруг он остановился среди большой залы и крикнул будто самому Салтыкову:
– Нет, врешь, закуплю, разорюсь, по миру пойду… Был босоногий и опять буду, босоног, сидел без хлеба и опять посижу… Врешь, на то вы и на свете, чтобы мы вас покупали. Митрий! – крикнул старик на весь дом.
Мальчуган был уж за отцом в дверях и держал новый длинный, синий сюртук и новый картуз.
– Брось!.. – крикнул старик. – Я не в гости, не к обедне. В старом к нему поеду. Да и этот нов…
И старик, будто стыдясь и злясь на себя за то, что чувствует смутно робость, дрожащими руками расстегнул свой большой сюртук и, судорожно дернув, оторвал одну пуговицу. Пуговица, как бы потешаясь над ним, запрыгала по гладкому полу, будто живая. Старик сбросил сюртук на пол и крикнул:
– Старый давай! самый старый! С кучера Филатки принеси мне сюртук!
Но в эту минуту мальчуган взял старика за руку и произнес:
– Полно, тятя, полно, нешто ты в чем виноват? Тн слушай! Титка Барабин, поганый, за то, что Павла у нас, сбегал, донес Салтыкову, что хоронили на дворе по твоему приказу.
– Кто сказал? – выговорил Артамонов тише, глядя в лицо сынишки.
– Я говорю, тятя.
– Что ж ты – гадалка, что ли?
– Ты слушай, тятя. Ступай прямо в канцелярию да на бумаге донеси, что Титка хоронил без твоего ведома умерших, как собак, да поставь заднее число. Понял ты? Да вот на, бери с собой, надевай кафтан-то.
И Митя из всех сил поднял длинный кафтан на воздух, чтобы отец мог его надеть.
– Не хочу в новом… – заартачился старик, как ребенок.
– Полно возиться, словно махонький, – укоризненно вымолвил Митя. – Время теряешь. Дело не в новом, а в нем деньги. Уж я достал из сундука и положил для канцелярии. Чего смотришь? Говорят тебе, поезжай и бумагу задним числом подавай. Тут в кармане тысяча рублев положена. Ну, надевай скорей, да с Богом!
Старик оделся, молча расцеловался с сынишкой, сея в санки, и в ту минуту, когда кучер уж трогал лошадей, Артамонов задержал его и выговорил, глядя на сынишку, который провожал его на крыльцо:
– Ну, Митрий, коли я тебя когда опять миндалем обзову, так ты, голубчик, прямо – хлысть меня в рожу!
– Ну, ну, ступай уж… С Богом! – махнул рукой Митя.
XXVII
Вскоре Артамонов был уже в канцелярии генерал-губернатора, где ему случалось бывать раза два в год. Он был знаком лично со всеми чиновниками и даже в хороших отношениях с самыми влиятельными.
Не иметь приятелей между начальством для торгового человека всегда считалось на Руси не только глупостью, но большой дерзостью и никогда даром с рук не сходило.
Во времена правления Салтыкова чиновники, его окружавшие, и большие, и маленькие, были сами большие и маленькие генерал-губернаторы.
Поэтому Артамонов, как и многие ему подобные, был лично знаком с этим народом, изредка видался, а в Рождество и Светлое Воскресение звал их к себе в гости, угощал. Выпив романеи или донского, они выходили в кабинет – с хозяином пошептаться глаз на глаз. После этого краткого свидания хозяин выходил не очень весел, но как-то спокойнее и бодрее на вид, а чиновник гораздо любезнее и веселее.
Когда Артамонов вошел теперь в приемную, то нашел в ней до пятнадцати разных просителей, и молодых, и старых; между ними были и барыни, и простые бабы. Почти все лавки и стулья были заняты. Какая-то старушка, особенно ласково и жалостливо обращавшаяся ко всем, как бы думая, что только горе и несчастье может привести всякого в эту комнату, слезливо рассказывала всякому уже в десятый раз про свое горе и всякого расспрашивала о его деле. Увидя вновь вошедшего высокого, важного на вид купца, старушка и про него подумала:
«Вишь, сердешный. Тоже приволокли. Зачем? Голубчик ты мой!»
И она подвинулась, потеснилась, чтобы дать место Артамонову.
Старик сурово оглядел приемную, сел около старухи, положил картуз на колена, и улыбка полудосады, полупрезрения мелькнула у него на лице.
«Толкись тут, поджидай, покуда пустят, кланяйся на старости лет!» – как бы говорил он сам себе.
– Что, родимый, волокита и тебе, что ль, какая? Я чай, засудили? – обратилась к нему старуха. – Вот и у меня так-то был малый смирный, и вдруг это близ его украли… Вот меня и таскают теперь по чужому греху.
Но Артамонов даже не поглядел на старуху и внимательно смотрел в растворенную дверь следующей иомнаты, где шла веселая болтовня и сновали разные фигуры.
– Веселый народ, – сказал кто-то из просителей.
– Чего им, псам, тосковать! – вдруг, как гром, упали в эту комнату слова Артамонова.
Просители перетрухнули не на живот, а на смерть, Старуху так и откинуло от Артамонова. Один из пожилых просителей, какой-то капитан в засаленном мундире, как-то задохнулся от этих слов старика, огляделся кругом и со страху подтянул свои ноги и спрятал их под лавку.
В ту же минуту вышел чиновник, старик с большими очками на носу, оглядел приемную и, увидя фигуру Артамонова, растопырил руки и пошел к нему навстре-чу, скосив голову набок.
– Мирон Дмитрич! Помилуйте! Что же вы это? Пожалуйте, пожалуйте!.. Как не стыдно-с!
– Ничего, посидим, – угрюмо отозвался Артамонов, вставая.
– Что вы, помилуйте! Пожалуйте, пожалуйте!
Чиновник увел Артамонова к себе, проведя через три комнаты, наполненные писцами, усадил, предложил понюхать табаку и на откав старика прибавил:
– Виноват, забыл, вы этим не занимаетесь. А забыл, собственно, из-за долгой разлуки. Зачем пожаловали?
Артамонов объяснил, что вызван фельдмаршалом, вероятно, вследствие происшествия на Суконном дворе. Чиновник закачал головой:
– Знаем-с… Знаем-с… Пренеприятное происшествие, очень неприятное. Надо подумать, как тут извернуться.
– Да некогда думать-то. Уж вы сейчас подумайте да скажите; мне надо наверх идти, на допрос.
– Уж, право, не знаю, Мирон Дмитрич, что ж тут сделаешь? Кабы знать, зачем его сиятельство требует, а то неизвестно. Подставить всякую штучку всегда можно, да надо знать, в чем тут дело. Он, может быть, вас вытребовал на пожертвование какой-нибудь суммы в пользу сирот, а вы сумлеваетесь насчет хворости на дворе у вас.
Артамонов объяснил чиновнику то, что говорил ему Митя о доносе насчет зарывавшихся на дворе умерших от чумы.
– Посиди маленечко, сейчас узнаю, – мигнул ему чиновник.
И, сбегав быстро, почти слетав в другую горницу, он вернулся назад и выговорил шепотом, садясь уже около старика:
– Верно-с. Маленький доносик был, но, полагать надо, не от Барабина, от другого кого, да это все равно. Мы бумажку напишем, вы подпишетесь, и я на себя возьму. Скажу, подана была четвертого дня, да я виноват, позабыл.