И Кейнман важно поднял палец в потолок, как если бы законы всероссийские висели тут, в горнице Анны Захаровны.
– Так, стало, все пустое? – спросил Капитон Иваныч, невольно глянув на белый окрашенный потолок и переводя глаза на белобрысую фигуру доктора.
Кейнман не счел нужным отвечать и отошел к окну.
Воробушкин простился с Лебяжьевой, поглядел в спину доктора и вышел из горницы, бормоча себе под нос добродушно;
– Не любят они российских докторов. Хлеб, видно, отбивают у них, а куда отбить! Скорее вы, немецкие знахари, наших рады поедом съесть. Съедите, и лучше не будете, и умнее не станете. Вот точно во сне фараоновом, семь, что ли, тощих коров пожрали, кажись, чуть не двенадцать тучных, а сами тучнее не стали.
И Капитон Иваныч тихо и тоскливо побрел к себе домой.
За последнее время он немного постарел, перестал гулять по Москве и наведываться к разным своим знакомым, прекратил и свои любимые повествованья о молодости, Швеции, кораблях и мореплаваниях. И день, и ночь он думал о своей Уле.
Видя сильную перемену в муже и в то же время вечно грустное отношение ко всему, Авдотья Ивановна тоже начинала раскаиваться в продаже девушки. Вдобавок Воробушкина была больна, лежала в постели, а ухаживать за ней, как, бывало, это делала добрая и ласковая Уля, было некому.
Между тем прошло более месяца с тех пор, что Уля была в домике Алтынова и безвыходно сидела в его мезонине, запертая на ключ. Горничная Алтынова приносила ей ежедневно пищу, обращалась с ней ласково, но на ее различные расспросы никогда не отвечала ничего. Барин строго-настрого приказал ей не доставлять Уле никаких сведений о чем бы то ни было. Уля даже не знала, наведывался ли кто-нибудь на квартиру. Ей было особенно горько, что все как будто забыли об ней.
Первое время ей было особенно грустно. Положение крепостной какого-то плута прапорщика, торговца живым товаром, казалось ей еще тяжелей. А между тем она теперь как бы более дорожила собой и своей жизнью. Она теперь не принадлежала только себе одной. Был на свете другой человек, которому она отдала свое сердце, свои помыслы, свои мечты, считала себя его собственностью и была счастлива этим. Абрам сумел уверить ее в своей искренней любви; девушка поверила и душевно давно вполне отдалась ему.
Немало тяготила ее мысль, что этот человек, клявшийся ей в страстной любви и имеющий большие средства, не предпринимает ничего для ее освобождения.
Первое время Уля сидела по целым дням у окна, уткнувшись лицом в руки. Затем привычка работать сказалась в ней с страшной тоской. Уже это не было отчаяние за свою судьбу, уж не было горе, а была простая скука от праздности. В тот день, когда горничная принесла ей, с разрешения Алтынова, целый ворох полотна, ниток и иголок, Уля была почти счастлива и с лихорадочным усердием принялась за работу.
Только однажды она услыхала сильный шум в доме и среди других голосов сразу узнала дорогой голос Капитона Иваныча. Вскоре все стихло, и горничная на все расспросы не объяснила ей ничего. Но этого было ей довольно, и луч надежды блеснул.
Алтынов за все это время был у ней в мезонине только раза два.
В первый раз приходил он узнать, есть ли какое еще состояние у Капитона Иваныча и не может ли он наследовать что-либо, если вдруг жена его умрет. Уля объяснила ему, что из имущества действительно что-то еще остается. Зачем это нужно было Алтынову, она, конечно, не поняла. Прапорщик же надеялся, что если сильно хворавшая в это время Авдотья Ивановна умрет, то продать Улю Воробушкину можно будет за безумную цену, променяв на целое имение.
В другой раз Алтынов вошел наверх объяснить девушке, что она продана и по закону принадлежит уже не ему, а бригадиру Воротынскому. Алтынов объяснил при этом, что, по разным причинам, а в особенности вследствие приезда к бригадиру его сына, Воротынский покуда не может взять ее к себе, и она поживет еще у него.
После этого Улей овладело отчаяние. Она отлично знала, что переход ее в руки старого бригадира ставит ее еще в худшее положение, из которого один исход – бежать из Москвы. После долгих размышлений и днем, и ночью Уля твердо решила это сделать, как только очутится на свободе.
XI
Спустя месяц после приезда молодого Воротынского к отцу в доме бригадира была заметная перемена. Сам дом смотрел также серо и пыльно, но менее мрачно. Присутствие Матвея придало, казалось, и дому, и людям несколько более живой вид.
В первые дни бригадир только и думал, что об изгнании родного сына из дома. Он только ждал просьбы Аксиньи. Но любимица не просила об этом; напротив, понемножку, осторожно, стала хвалить молодого барина, находить в нем ежедневно новые качества и вообще стала относиться к молодому Воротынскому вполне милостиво. Вскоре и сам бригадир вошел с сыном в хорошие и даже дружелюбные сношения. Так и должно было случиться.
Молодой Воротынский был известен в Петербурге как самый добрый малый, какой только может уродиться. Вся масса его знакомых в столице любила его. Матвей был постоянно так искренно, ровно и заразительно весел, что невозможно было отнестись к нему неприязненно.
Шалун и кутила, беспечный и смелый, Матвей позволял себе много; но все его шутки, шалости и дерзости как-то всегда сходили ему с рук, прощались и забывались. Он был в Петербурге одним из самых известных шалунов гвардии и лез очертя голову на всякую затею и на всякую опасность.
Он был одним из членов того кружка молодых офицеров, который существовал как бы преемственно, по преданию. Тот кружок смелых, умных, веселых и богатых красавцев гвардейцев когда-то собирался у своих коноводов – братьев Орловых.[32] Все эти прежние шалуны, сделавшиеся как бы невзначай вдруг политическими деятелями, теперь были уже давно сановниками, начиная от Григорья Орлова, ставшего графом Орловым и первым вельможей в государстве, и кончая Ласунским, Пассеком,[33] Бибиковым,[34] которые были теперь правителями целых наместничеств. Все эти вертопрахи царствования императрицы Елизаветы были теперь важные вельможи. Но дух кружка не умер и преемственно продолжал существовать в Петербурге.
Некоторые офицеры ограничивались маленькими шутками, пьянствовали и дрались по трактирам, как когда-то Орловы и Шванвич. Другие шли далее, воображали себя призванными тоже к политической деятельности и к переворотам. Появлялись юные мечтатели, составлявшие глупые заговоры в пользу принца Иоанна Антоновича или в пользу дерзкой авантюристки, принцессы Владимирской.[35] И все они один за другим попадали и в ссылку, и в Сибирь, и на плаху.
Матвей Воротынский был слишком пустой малый и слишком любил праздную и веселую жизнь гвардейца, чтобы променять ее на Камчатку или Березов. Но если он не занимался «государскими интересами» и не попадался ни в одном дерзком злоумышлении против государыни, то позволял себе постоянно самые смелые выходки, которые часто делали много шуму в столице. Вся беда состояла в том, что Матвей Воротынский принадлежал к особой породе гвардейской молодежи. У этой молодежи был на глазах свой герой, которому она старалась подражать, и у всех была одна цель, к которой онл стремились… Всех смущал граф Григорий Григорьевич Орлов.
Молодежь гвардейская слушала рассказы о недавних шалостях Орлова, обо всем, что он проделывал тому назад только десять лет, и невольно в душе каждом юноши, дворянина-офицера, слагался идеал быть таким же лихим молодцом, отличить себя в столице такими же буйными выходками, прославить себя такими же победами над разными красавицами столичными и добиться того, чтобы при дворе тоже заговорили про них.
Но каждый из юношей-гвардейцев не знал или, лучше сказать, не хотел знать, что у Григорья Орлова было что-нибудь и помимо дерзости. Был ум, удаль, готовность сложить свою голову в опасном деле и был, наконец, случай, стечение особенных обстоятельств. А это последнее – главное… Таким образом, гвардеец Воротынский был сколок с модного типа, копия, и даже очень удачная, с известного всем оригинала.