– Куда лезет не в свое дело! – гневно говорил про него Риндер.
Но делать было нечего; пришлось собирать медицинский совет свидетельствовать Суконный двор.
В назначенный день Шафонский явился в числе прочих докторов на осмотр. Болезнь за несколько дней приняла еще большие размеры. Доктор Ягельский делал ревизию девятого марта, доктора собрались одиннадцатого утром, а в промежуток двух суток успело уже умереть десять человек.
После осмотра доктора отправились в медицинскую контору и там открыли заседание. Доктор Риндер, опять-таки лично не побывавший на Суконном дворе, красноречиво доказывал, что это очень прилипчивая гниючая болезнь, но, конечно, не моровая язва. Шафонский же снова доказывал горячо, что болезнь есть самый настоящий вид моровой язвы. Было решено составить такой доклад, который бы мог согласовать все мнения. Совет докторов сделал следующее осторожное заявление, под заглавием:
«Заключение московских докторов о появившейся на Суконном дворе опасной болезни.
Мы, нижеподписавшиеся, рассуждая поданный от доктора Ягельского в московскую полицеймейстерскую канцелярию рапорт и предложенный определенными для свидетельства в том рапорте объявленной болезни докторами осмотр, заключили: что сия болезнь есть гниючая, прилипчивая и заразительная и, по некоторым знакам и обстоятельствам, очень близко подходит к язве. Того ради должно употребить всякие предосторожности, а именно:
1. Вывесть как живущих там, так и принадлежащих к оной фабрике больных и здоровых за город, а двор оный запереть, не выбирая из оного ничего, и, раскрывши окны, оставить.
2. Отделить больных от здоровых и иметь надлежащее смотрение.
3. Исследовать, не заразились ли где вне оной фабрики, кои имели с ними сообщение, и ежели такие где сыщутся, то выслать их также за город.
4. Умирающих сею болезнию погребать за городом, на удобном месте, и вырывать могилы гораздо глубокие, а тела с их платьем закапывать.
Подписали доктора: Шкиадан, Эрасмус, Шафонский, Мертенс, Вениаминов, Зибелин и Ягельский».
Риндер, конечно, не подписался, а отправился тотчас словесно доложить все и объяснить Салтыкову. Он уверил фельдмаршала, что гниючка, от которой умирали на Суконном дворе, конечно, немножко похожа на простую язву, а не моровую, но что, как только все фабричные будут распущены, а Суконный двор заперт, то все прекратится.
Фельдмаршал, начинавший смущаться, совершение успокоился.
– Вы говорите, простая язва, простая? – спросил он, поднимая брови на сидевшего перед ним Риндера.
– Точно так-с.
– А другая есть какая? Настоящая?
– Точно так-с. Другая есть настоящая. Моровая язва.
– Понял. Простая чума и настоящая чума.
– Даже и не чума-с, – возразил Риндер, – а простая язва, гниючка.
– А какая разница? – спросил Салтыков.
– Разница… – колебался Риндер, – как вам доложить… От простой язвы болеют и умирают, только не все, а от моровой язвы умирают все. Но вы не извольте тревожиться, даже от настоящей моровой язвы только простой народ мрет. А к примеру, дворяне и люди благовоспитанные не болеют и не умирают.
– А-а! – протянул Салтыков, видимо удовлетворенный, – это хорошо.
И, подумав немного, покосившись как-то на шляпу Риндера, которую тот держал в руках, Салтыков прибавил глубокомысленно:
– Это даже очень хорошо!..
Наступило молчание. Фельдмаршал, очевидно, размышлял. После размышления, в продолжение, по крайней мере, двух минут, фельдмаршал поднял глаза на Риндера и будто удивился, что видит его перед собой.
– Что? – выговорил он вдруг, как если бы случилось что-нибудь особенное. – Что вы говорите? О чем вы? Что вам?
– Насчет гниючки на Суконном дворе, – предупредительно и изгибаясь на своем кресле вымолвил Риндер.
– Да… Гниючка?.. Чума?.. Дворяне не болеют, не мрут! Очень хорошо. И даже очень хорошо… Так что я, фельдмаршал Салтыков, я не могу… ни-ни?!
– Помилуйте, ваше сиятельство! – даже рассмеялся Риндер, как если бы Салтыков заподозрил его в возможности сделать какое-нибудь невежество в его доме.
– Это очень хорошо!
И, повторив раз двадцать эти слова на все лады и громко, и как бы про себя, Салтыков отпустил от себя Риндера, обещав ордер о распущении фабричных и закрытии Суконного двора.
Покуда Риндер был у фельдмаршала, Шафонский вместе с Самойловичем отправились к единственному из сановников, почти к единственному из всего начальства московского, который интересовался вопросом.
Шафонский с досадой и негодованием рассказал сенатору об осмотре двора, о совещании докторов и подличанье большинства пред господином штадт-физикусом.
– Что же вы порешили?
– Порешили мы большинством голосов три несообразные вещи. Первая, что болезнь не чума, а некоторое подобие ее. Во-вторых, порешили вывести всех фабричных из города, а в-третьих, разыскивать по городу, нет ли где больных, и тоже выводить за город.
– Ну что же, хорошее дело. Что же тут дурного? – заметил Еропкин.
– Да ведь наше решение, ваше превосходительство, дойдет, конечно, до сведения фабричных, и когда мы соберемся полицейскою мерою выводить их со двора, запирать двор, а их вести за город, то мы и половины не соберем. Они уже теперь разбегаются.
Самойлович подтвердил то же самое, что суконщики, не желая вовсе отправиться на жительство куда-то, за несколько верст от города, уже стали тайком покидать Суконный двор.
– Да, это нехорошо. Что же тут делать?
Шафонский стал убедительно просить сенатора вмешаться в дело, отправиться к Салтыкову и убедить его потребовать от докторов положительного названия болезни, а затем поспешить выводом фабричных за город.
Еропкин согласился, но затем, посоветовавшись с домашними, вернулся к докторам и объявил, что не поедет.
– Мои говорят, что нечего мешаться не в свое дело, как бы из Питера нахлобучки не получить. Меня ведь в Петрограде не жалуют. Выдумали, что я с Паниным да с Бибиковым в дружбе состою. Выдумали даже, что я с бригадиром «дюжинным» обнявшись сижу, от зари до зари, а я этого старого вертопраха к себе на порог не пускаю. А как я еще тут сунусь о чуме шуметь – сейчас и скажут – масон, да из сената-то и турнут. Нет уже, голубчики, вы лучше ступайте к царевичу Грузинскому. Он – обер-комендант, это его дело. А то – к Бахметьеву. Это прямое полицеймейстерское занятие. А мое дело в сенате присутствовать.
Оба доктора вышли от осторожного сенатора и разъехались в разные стороны.
Шафонский отправился к Грузинскому. Доктора не сразу допустили к обер-коменданту, а когда он вошел, то застал у царевича Грузинского черномазого монаха. Кавказский монах, отец Серапион, часто бывал у царевича, исключительно ради того, чтобы поговорить с ним на родном языке и выпить бутылку родного привозного вина.
Шафонский застал и отца Серапиона, и обер-коменданта сладко-веселенькими, улыбающимися на всякое слово. Перед ними была уже одна пустая бутылка и другая, выпитая наполовину.
– Что скажете, помутитель общественного спокоя, буян? – ухмыляясь, спросил Грузинский.
Шафонский стал объяснять свое дело.
– Не хотите ли стаканчик моего божественного пития? – прервал его Грузинский.
Доктор отказался и начал горячее требовать от обер-коменданта принять меры против нелепого решения докторского совета.
Грузинский вздохнул и вымолвил сожалительно, глядя на доктора:
– Ах, батюшка! Молоды вы – не молоды, человек ученый, доктор, а такие, извините, глупства затеваете. Статочное ли дело, если б всякий чиновник начал бы рассуждать и всякий человек за ним, даже простой народ тоже бы стал рассуждать? Были бы Содом и Гоморра, во всем царстве настоящее вавилонское столпотворение. Вы будете рассуждать, и я тоже своими мыслями пораскину, да вот хоть бы тоже и отец Серапион выдумает что-нибудь…
– Да уж, конечно, – пьяно проговорил монах, – и я тоже выдумаю…
– Молчи, монашка, не рассуждай! – крикнул вдруг Грузинский и топнул ногой.