Никита замер, потом зашагал через площадь – кроме него здесь никого не было – свернул, подошел к фонтану вплотную и стоял, сунув руки в карманы, съежившись, озаряемый разноцветными вспышками. Вода взмывала, кружилась и с плеском билась об асфальт, ветер рванул в сторону, и до Никиты долетели мелкие ледяные капли – как песок – укололи лоб, щеки. Никита сделал шаг назад, и стоял, шмыгая носом, завороженный, пока не понял, что совсем продрог – тогда он засеменил к дороге, то и дело оборачиваясь, прислушиваясь, едва не пропустил зеленый свет над зеброй, и даже на крыльце гостиницы, перед тем, как дернуть на себя тяжелую дверь, дважды вставал на цыпочки и вытягивал шею, но из-за музея фонтана видно не было, а может быть, он уже отпел положенное и выключился.
Поднявшись в номер и бросив на кровать пальто, Никита первым делом нырнул в чемодан и долго искал кружку, которую его тоже уговорила взять жена, а когда нашел, хлопнул дверью и зашагал по коридору к кулеру. Кулер жался в угол на площадке перед лифтом, булькал круглыми пузырями и шипел, наливая в кружку кипяток.
На кожаном диване уместились человек пять – не меньше. Сидели, стиснутые друг другом – только те двое, что по краям, могли шевелить руками, по одной на брата. Еще четверо стояли. Шумно спорили – Никита прислушался – о современной детской литературе. Из лифта на площадку то и дело высыпались новые компании, разбредались по этажу, хлопали дверями. В коридоре было шумно, гитара бренчала жизнерадостно, ей подпевали сразу несколько голосов.
В номере Никита заварил чай – жаль, нет лимона! – и написал жене, что может говорить. Потом включил телевизор, попрыгал с канала на канал, выключил, стянул с тумбочки блокнот, ручку, сел у окна и стал что-то писать, поглядывая на дымящийся стакан. Потом дотянулся до чемодана, нащупал в нем фляжку с коньяком, свернул крышку, зажмурился, сделал два больших глотка.
За окном далеко внизу – двадцать первый этаж! – сияли улицы, путались, переплетались, подсвечивали стены домов, блестящие крыши автомобилей и вдруг обрывались ровным полукругом, за которым вставала и опрокидывалась в зенит сплошная непроглядная тьма. И через эту тьму тянулась слева направо ровная ниточка огней, точно бисер на леске – мост через Волгу. У края окна бисер рассыпался и раскатывался в стороны – так выглядел ночью противоположный берег.
Никита придвинул стакан и стал цедить чай, глядя за окно. Время от времени он склонялся над блокнотом и писал – медленно, аккуратно, выводя и закругляя каждую букву – или зачеркивал что-то из написанного – так же медленно расчерчивая поверх букв ровную линию. Потом ходил по комнате и бормотал, дирижируя ручкой. Потом повалился на кровать и лежал, закинув руки за голову, глядя в потолок, шмыгая и улыбаясь чему-то – пока не завибрировал на подоконнике телефон.
– Ты как-то гундосишь, – говорила жена. – Не простыл?
– Не-ет, что ты, – протянул Никита.
И поправился:
– Немножко.
Жена припомнила, с каким трудом шарфу удалось попасть в чемодан.
– Купи шапку, – строго сказала она.
Никита согласился, помолчали немного.
– Ну что, – спохватилась жена, – тебя разбирали?
– Послезавтра.
– Бедненький, волнуешься, наверное.
При мысли о разборе по спине Никиты побежали мурашки.
– Нет, что ты, – сказал он, переводя дух, – чего волноваться?
И чтобы переменить тему он стал рассказывать про то, как вспомнил потешное стихотворение из детства – про мальчика, который съел билет.
– Я учил его, – говорил он, – классе в четвертом, может, даже третьем. Представляешь? Сто лет не вспоминал, не думал даже – а тут раз! И как на ладони!
– Это потому что ты поэт.
Никита смущенно засопел.
– Я всем в парке рассказываю, куда ты поехал.
Никита засопел сильнее и перевел тему:
– Как погода у вас?
Жена мечтательно вздохнула.
– Красота. Все в золоте, еще теплее стало.
Никита посмотрел за окно.
– А тут ветер – ужас, с Волги… – он запнулся. – Волга – ты себе не представляешь! С двадцать первого этажа! Вид!
За стеной заиграла музыка, в коридоре послышался топот.
– Тебе хоть нравится? – спросила жена. – Самому?
– Нравится, конечно! – тон его потеплел. – Как малыш?
– Спит. Только уложила – разыгрался, не угомонить.
На том конце провода взвизгнул и тут же замолчал чайник.
– Вот, – сказала жена, – пью чай, умываюсь и спать.
Никита услышал, как скрипнула дверца шкафа, звякнула о сахарницу ложка. Он представил себе светлую кухоньку с окнами на парк, в оранжевых фонарях, чайник на плите, мягкие качельки в углу, вспомнил, как пахнет присыпка, свежевыглаженные пеленки, детский шампунь – и в груди у него сладко заныло. Он стал расспрашивать, ходить по номеру и смеяться – почему-то смущаясь.
– Ты дописал? – спросила жена.
Никита, посмотрел на блокнот.
– Кажется, дописал.
– Прочтешь?
Никита взял блокнот, зажал телефон плечом, освободившейся рукой подхватил ручку и, читая, стал ей дирижировать.
– Очень красиво, – сказала жена, когда он закончил. – Поздравляю, Никиша.
Никита снова засопел, принялся грызть ручку, шмыгнул.
– Ты только не разболейся, хорошо?
Никита заверил, что не разболеется, и они еще какое-то время говорили – обсуждали дорогу домой, меняли одну за другой темы, делились новостями. Никита рассказывал о программе, о семинарах, о меню, о том, что кто-то опять плакал, о «свободном микрофоне», о выпускниках литинститута, а когда попрощались и телефон замолчал, ему стало так тоскливо, что он не удержался, открыл флягу, и сделал еще два глотка.
До поздней ночи на этаже было шумно – хрипела, надрываясь, гитара, по коридору взад-вперед грохотали шаги, за стеной спорили, кто-то декламировал стихи.
Под утро Никита проснулся – в горле першило. Долго ворочался, потом нащупал телефон – начало шестого – сел, влез в джинсы, подхватил кружку и пошел к кулеру.
В коридоре стояла густая мягкая тишина – только где-то далеко внизу, за два или три этажа, едва слышно жужжало. Никита шел почти бесшумно – шаги пружинили от ковра, отзывались приятным шорохом, и было непонятно, как вчера кто-то мог так топотать. Кулер булькнул разбуженный, прошипел над кружкой, Никита вернулся в номер, расковырял чайный пакетик, но потом просто разбавил кипяток и стал пить маленькими глотками, прислушиваясь к ощущениям.
В щель между шторами лилось голубое свечение, Никита растянул их и залюбовался. Синий сумрачный город, в котором дома сливались друг с другом и таяли, испещренные черными точками окон, неподвижный и молчаливый, обнимала синяя, невообразимо широкая, раскидывающаяся до самого горизонта, Волга, а над ней уходило ввысь холодное прозрачное небо, заставленное темными – тоже синими – облаками. На всем лежал отпечаток той удивительной утренней тишины и невесомости, который трудно описать словами, когда кажется, что все – и дома, и деревья, и небо, и земля – спит крепким, глубоким сном в ожидании нового дня, и даже видит какие-то причудливые сны.
На горизонте, там, где Волга касалась грузных облаков, сияла тонкая алая полоса – вытягивалась в струну, уходила за тот берег, проливалась мягкими розовыми бликами.
Никита допил воду и еще несколько минут стоял, всматриваясь, боясь моргнуть. На Волге лежала мелкая серебряная рябь, мерцала песком. Никита посмотрел на часы, прикинул, сколько осталось до завтрака, как будто через силу оторвался от окна, лег, закутался в одеяло до самого подбородка, поджал колени к животу и почти сразу уснул.
Проснулся он в половину девятого, долго не мог заставить себя подняться, хмурился, отворачивался от незашторенного окна, словно спасательный круг обхватывал обеими руками подушку, но потом вспомнил, что до семинара надо успеть разжиться шапкой, собрал волю в кулак, отбросил одеяло и побежал чистить зубы. Горло было как будто получше. В коридоре звучали голоса, стрекотал фен, слышно было, как ползает по шахте лифт.