– Сирень? – переспрашивал долговязый-в-очках.
– Листья, – поясняла Алиса Селезнева, – ужасно горькие, челюсти сводит.
– Мы тоже их ели, – подтверждал долговязый-без-очков, – тоже в качестве наказания.
– А вы? – спросила Алиса Селезнева Никиту. – Ели?
Никита, следивший за путешествием огонька по кнопкам, растерялся.
– Что?
– Сирень? Ели?
– Нет, я не ел, – смущенно ответил он.
На пятом лифт впустил в кабину еще несколько человек. Огонек шагнул на четверку, с нее сразу на двойку – кнопки третьего этажа почему-то не было, за четвертым шел второй – нехотя ступил на единицу и остановился. Двери разъехались, Никита пропустил всех и вышел в просторный шумный холл, затягивая потуже шарф.
Играла музыка, у стойки толпились новоприбывшие – с чемоданами и свертками – от ресторана доносился мелкий перезвон, пахло едой – кто-то еще ужинал. Троица во главе с Алисой Селезневой направилась к широким стеклянным дверям, Никита двинулся за ними, держась в некотором отдалении.
– У нас проигравшие тоже ели, – говорил долговязый-в-очках, пряча дужки очков под шапку. – Только не сирень, а бумагу.
Алиса Селезнева навалилась на дверь, с трудом открыла ее, в проем ударил ветер. Долговязые подперли дверь собой, пропустили Никиту, вышли следом.
– Бумагу все ели, – говорил долговязый-без-очков, – и проигравшие, и победители.
– Картон на вафли похож, – серьезно сказала Алиса Селезнева, оборачиваясь и закрываясь от ветра.
Было совсем темно, вдоль широкой улицы горели фонари, по дороге плыли туда-сюда огни фар. Во все стороны хлестал холодный тугой ветер – с Волги. Никита пообещал себе завтра же купить шапку.
«После завтрака, – думал он, поднимая воротник и втягивая голову в плечи, – после завтрака пойду за шапкой».
Дома было куда как теплее, уезжал он из золотого бабьего лета – тихого, солнечного. Шарф взял только через уговоры жены – кинул на дно чемодана, не рассчитывая на то, что пригодится.
Пока стояли перед зеброй, один из долговязых рассказывал, что кроме сирени и бумаги, в детстве ел муравьев.
– Ну, как ел, – поправлялся он, – мы их лизали. Кислые такие.
– Было дело, – соглашался второй. – Кислые.
– Потому что муравьиная кислота, – пояснила Алиса Селезнева и шагнула на зебру – над переходом перебирала ножками зеленая фигурка.
Прошли вдоль дороги, свернули к краеведческому музею, пересекли ледяную блестящую площадь. На площади ветер завивался вихрями, катал бумажки, разбрасывал жидкую листву, подвывал, протискиваясь между колоннами музея.
Поющий фонтан – вчера пел! – спал. Из невысокого постамента торчали блестящие черенки труб.
– У нас один стрекозу съел, – говорил долговязый-в-очках, – засушенную. Зачем-то.
Все скривились, какое-то время шли молча, потом долговязый-без-очков протянул задумчиво:
– А мы траву такую… – он защелкал пальцами, вспоминая. – Название такое… Сладкая, на мяту похожа…
Он посмотрел на Алису Селезневу, перевел взгляд на Никиту. Никита покачал головой.
От музея до библиотеки было рукой подать – пошли через аллею, свернули, еще раз свернули – дорога уходила вниз под наклоном, впереди была Волга, и казалось, что улицы стекаются к реке, чтобы в нее впасть. Никита вытягивал шею, смотрел вниз, но там все таяло – только редкими искорками мерцали в темноте огни далекого противоположного берега, и казалось, что они висят в воздухе.
На улицах было пусто, ветер гнул голые кусты, заламывал ветви деревьям, дул Никите в лицо – и у Никиты слезились глаза. Долговязые шли, опустив головы на грудь, и только Алиса Селезнева шагала решительно и бодро, врезаясь в ветер, как ледокол.
– Вспомнила! – крикнула она сквозь свист и обернулась, заблестела глазами. – Гудрон жевали! Гудрон!
Долговязые закивали, не поднимая голов:
– Гудрон, гудрон, да.
Впереди светились окна библиотеки. Никите вдруг вспомнился давно позабытый стишок, который он учил наизусть в… четвертом классе? Третьем?
– Мальчик Вова пяти лет… – зашептал Никита, уворачиваясь от ветра, – съел автобусный билет… Папа деньги заплатил… А он взял, – Никита улыбнулся и вытер набежавшие на глаза слезы, – и проглотил.
Никите вдруг стало радостно – и до самой библиотеки он шел, улыбаясь, подхватывая со дна памяти одну строчку за другой.
– А у нас один сосед, – шептал он одними губами, – взял и съел велосипед… Видно, в доме не хватало витаминов и металла…
Улыбался он, пропуская вперед Алису Селезневу с долговязыми, улыбался, сдавая пальто в гардероб, улыбался, выбирая себе место в актовом зале, и только когда к нему подошла ведущая и спросила, будет ли он сегодня выступать, улыбаться перестал.
– Не знаю, – ответил он, глядя в строгие глаза за очками, – пока не могу сказать.
Ведущая прищурилась и вернулась к микрофону, стоящему в центре импровизированной сцены.
– Друзья! – воскликнула она. – Еще три минуты и начинаем! Если кто-то хочет выступить, подойдите ко мне, я вас запишу!
В зале было шумно и светло, сияли под потолком две огромные люстры, играла музыка, форусчане рассаживались, толпились в дверях, высматривая знакомых, махали друг другу руками, лезли обниматься, делились впечатлениями от семинаров, шептались о том, что кто-то опять расплакался, а кто-то даже собрался домой.
За высокими окнами раскачивались бледные голые кроны – на них ложился свет люстр – жались к стеклу, дрожали, тянули тонкие ветви. Казалось, что деревья тоже хотят послушать смельчаков, записавшихся на «Свободный микрофон».
Музыка стала тише, на сцену снова вышла ведущая – со вступительным словом – объявила вечер открытым, села в первый ряд, и к микрофону стали по очереди подходить молодые поэты: кланяться, покашливать, читать стихи, глядя кто на стену, кто на потолок, кто на выбранного наугад слушателя. Один умудрялся коситься на окно, из-за которого ему кивала одобрительно бледная крона. Некоторые читали спокойно и уверенно – переводя взгляд с одного лица на другое, или вообще закрыв глаза.
Никита слушал с большим интересом, и какие-то стихи ему очень понравились – он даже записал в блокнот три-четыре фамилии – но когда ведущая обернулась и с первого ряда вопросительно посмотрела на него, он замотал головой. Никита стеснялся своих стихов, они казались ему неуклюжими, неточными, слишком многословными – и он завидовал смелости выступающих.
К тому же он вдруг принялся шмыгать носом.
«Не продуло ли? – забеспокоился он. – Этого еще не хватало».
И он стал корить себя за то, что не взял шапку – или не купил в первый же день, пожалел денег, понадеялся на то, что потеплеет.
Когда Никита в очередной раз шмыгнул, его сосед – молодой парень с тонкими гусарскими усиками – вздохнул и, не сводя глаз с выступающего, отодвинулся на край своего стула. Потом кто-то спереди оглянулся и посмотрел неодобрительно – и Никите стало казаться, что в центре внимания не поэт у микрофона, а он со своим носом. Он старался не подавать виду, но покраснел, сидел как на иголках, и все шмыгал – а когда ведущая объявила перерыв, вышел из зала одним из первых, взял в гардеробе пальто и заспешил в гостиницу.
Ветер усилился, но теперь не трогал лицо, а толкал в спину – и идти было сподручнее. Никита шагал, спрятав руки в карманы, согнувшись, и шептал:
– Вдруг опасен и хитер… В дверь заходит контролер… Ваш билетик… Нет билета…
И Никита опять улыбался стихотворению – и на душе у него теплело.
Издалека он услышал, как играет на площади у краеведческого музея музыка – запел фонтан. Никита прислушался и узнал «Вальс неземного счастья». Аллея заканчивалась, серым китом выплывало из-за угла здание музея, и вальс становился все громче, а когда Никита, наконец, вышел на площадь, и вокруг него закружился, вздыхая, холодный ветер, вальс брал самую высокую ноту, фонтан вскидывал сияющие разноцветные брызги, вил из воды ленты, запускал их спиралями, вязал в узлы. Ветер подхватывал, рассыпал жемчугом.