Как нам объяснили, листы гербария могли хранить «морфологию жизни», и нам предложили получше рассмотреть подготовленные гидом артефакты. Красиво аранжированные, они выглядели несколько странно. Для маленькой водоросли лист бумаги, в центре которого она располагалась, казался чересчур огромным, для объемистого одуванчика, растянутого под узкими тканевыми ленточками, – слишком тонким. Я обратила внимание на декоративный узор старательно уложенных по всей площади бумаги листиков-щупалец альпийского цветка, – слабая попытка человека разрушить иллюзию прозаичной деловитости, намек на напряженность хранителя, пытавшегося приглушить влияние искусства и любви.
Когда мы разглядывали по очереди все экспонаты, я почувствовала, сколь ограниченны возможности хранилища. Идентификация растений начиналась с волюнтаристского разрыва жизненных связей растения с локальными условиями и родной экосистемой. Выдернутые из контекста и привычной среды обитания («круга», по выражению Эмили Дикинсон) растения оказались в чужеродной обстановке. Очищенные от малейших примесей земли и песка.
Я видела, что художница маори, стоявшая рядом со мной, боролась с желанием коснуться рукой в перчатке бледного сухого растения с ее родины – из Фангары, из Новой Зеландии. Вид у нее был восхищенный и вместе с тем растерянный, и я чувствовала себя так же. Где жужжание насекомых, где порхающие птицы, теплая и влажная дымка, поднимающиеся от земли ароматы?
Мы ждали, что растения вот-вот переменят свое положение, в котором они застыли по чужой воле. В этом странном саду мы ждали, что растения вдруг начнут двигаться. Чтобы освободиться.
В основе создания хранилища лежит идея о возможности разделения – то есть убежденность в том, что одну жизнь можно отделить от другой. Воплощение логики архива – это превращение мира со всеми его хитросплетениями в музей плоских растений.
Наш гид сняла очки и протерла их краем цветастой блузки.
– Если так дальше пойдет, – сказала она, – роль гербария станет совсем другой.
Она взяла пушистый комочек зафиксированного на бумаге лишайника и высоко подняла его на ладони, как на постаменте.
– Это лишайник с альпийского высокогорья, которое за последние тридцать лет пережило значительное повышение температуры и загрязнение атмосферы, – объяснила она. – Он рос тысячелетиями, дюйм за дюймом. В то время как раньше хранилище было местом сухой таксономии, сейчас идентификация видов используется для систематического описания критически важных сдвигов – в данном случае разрушения горной экосистемы, которое по-другому, возможно, упустили бы из виду или вовсе не заметили. Природные сезоны и растения потихоньку уходят из своих районов.
Она предложила нам ознакомиться с последними исследованиями натуралистов-любителей, утверждавших, что никто не знает, какие данные в конце концов окажутся важными, что мы можем лишь наблюдать за происходящим на Земле, уделяя пристальное внимание изменениям ландшафта. За изменениями в процессах на уровне семени, злака, жилки листьев, почки и плода. Мне показалось, она сама была смущена – а главным образом ошеломлена – тем, что хранилище обладает столь мощной доказательной силой.
Маленькие и аккуратные. Хрупкие и придающие сил. Я подумала, каково это – быть пришпиленным к бумаге, пришвартованным так, чтобы не унесло ветром. Я смотрела на тяжелые металлические двери и чувствовала, как меняются оттенки моего отношения к хранилищу. Первой моей реакцией был шок от чуть ли не агрессивной обособленности экспонатов. Но постепенно я начала смотреть на природу как на единую гармоничную систему, начала лучше понимать характер и глубокий смысл каждого отдельного неотъемлемого элемента ландшафта. Хранилище как стенд с фотографиями актеров и комментариями к ним в театральном фойе.
* * *
Подумав, что маму могут заинтересовать подробности, я в тот же день послала ей фото из хранилища, на что она сказала, что раздавленные растения выглядят «так, будто они одеревенели от засухи». А потом, словно это я превратилась в растение и иссохла от жажды, посоветовала мне поискать, где бы искупаться, а лучше «как следует поплавать».
В ту ночь, словно по заказу, поступившему по материнской линии, пошел дождь. Всё почернело и заблестело.
свет
Я проснулась рано и увидела на крытой веранде нашу двадцатисемилетнюю руководительницу группы, радующуюся ласковому дождю. На ней была футболка с надписью «необщительна, но готова поговорить о растениях». Несколько дней назад, когда мы гуляли среди посадок полевых цветов, я заметила на ее руках сыпь от солнца. Почесывая покрасневшие места на шее, она объяснила, что в дождь аллергия на природные факторы мучает ее меньше. Ребенком она обожала сидеть у окна и смотреть на их домашний сад, укромный, но весьма живописный уголок природы, где она росла, точно комнатный цветок. Теперь она художник перформанса, и в ее квартире-студии в Альберте помещается больше семисот спасенных и вылеченных домашних растений – либо доставшихся ей от умерших или заболевших хозяев, которые больше не могли ими заниматься, либо украденных из негостеприимных офисов. «Мои сотрудники», – говорила она.
Несколькими часами позднее мы прибыли в Лаврентийский лес, планируя завершить там нашу экспедицию. Нас ожидала встреча с художницей из французской части Швейцарии, которая прославилась фотографиями деревьев, выросших на пепле Освенцима. Birken по-немецки значит «береза». Своим другим названием – Аушвиц-Биркенау – этот концлагерь обязан окружавшим его белым березам. Вскоре после окончания коммунистического периода в Польше художница начала ходить по лагерям. Что значит для деревьев продолжать дело жизни в таком обезлюдевшем месте, каким образом можно транслировать значимость и биополе этого места, так «остро ощущаемые» многими посетителями, если фотографии не передают их адекватно?
Теперь художница поселилась вместе со своим партнером в горном районе на юге Квебека, в простом, но элегантном деревянном доме, поставленном в большой роще среди красных дубов и белоствольных сосен. Под кронами деревьев расстилались плотные коврики субтильных растений, огороженные столбиками с веревкой, чтобы их не топтали. Художница сказала, что эти нежные сообщества – красный триллиум, клинтония, кандык и увулярия (возраст некоторых из них перевалил за сотню лет) – обладают большей способностью к воспроизводству и выживанию, чем отдельно взятые виды.
Нежные сообщества. Наверно, это мы и есть, подумала я, глядя на своих стоявших в лесу попутчиков – художников из ближних и дальних краев в возрасте от двадцати до семидесяти, бездетных и имевших детей, «благородных» разбойников, рассматривавших кражу плодов с семенами и черенков из частных садов как общественно полезное деяние, следовавших мудрым предписаниям древних и туземных фармацевтов и ценивших растения за лечебные свойства. Мы провели неделю в сотрудничестве с лесом, окруженные невидимой нитью, в постоянном взаимодействии друг с другом. Восемь не связанных родством, объединенных только шапочным знакомством организмов, полагавших «маленькие цветочные радости» свидетельством неуязвимости вечно вращающейся Земли, недремлющей перед глобальной угрозой коричневой чумы, апокалиптическими новостями о потопах, ураганах и неминуемом экологическом коллапсе.
Чем дольше мы оставались в лесу, тем сильнее я ощущала погруженность в ритм жизни деревьев, теряя счет дням и часам. Я закрывала глаза и тихо стояла, прислушиваясь к потрескиванию гнущихся ветвей, стараясь представить себе скрытые коммуникации грибниц и корневых систем, распространившихся, будто вселенная, по всему подземному миру. Я хотела вникнуть в работу невидимых подземных сил, в то, как грибные гифы и расползающиеся корни передают во все стороны глубоко в почве сигналы бедствия и предложения образовать связи.