Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом - b00000163.jpg

Схема 1. Great power и великая держава. Сравнение семантических полей

Таким образом, великая держава – это и то же самое, что great power, и нечто отличное от нее. Это то же самое, потому что данное понятие не является изолированным или идиосинкразическим. Это прямой перевод выражения great power (или, точнее, изначально французского понятия une grande puissance), и оно приобретает подобное значение только в международном контексте, даже когда используется для внутреннего потребления. Но великая держава и не тождественна great power, поскольку имеет свою историю и практику употребления – у нее нет всех ключевых семантических характеристик, присущих great power в ее западном значении. В то же время, поскольку Россия стремится к включенности и пониманию, отечественная трактовка понятия великой державы остается тесно связана с западным эквивалентом и зависит от него. В итоге данная трактовка балансирует в относительно свободных рамках, возникающих в результате смешения понятий, – как используя некоторые особенности ее семантики (например, безотносительную оценку внутренних политических качеств, ситуативную креативность в решении мировых проблем и его мобилизационную мощь), так и демонстрируя адекватное понимание того, что значит быть западной великой державой. Например, российские политики и дипломаты всегда с осторожностью говорят об аспекте признания, если речь идет о великих державах. Они редко открыто приписывают себе этот статус в международном и институциональном контекстах, но часто используют это понятие по отношению к другим великим и восходящим державам. Они не провоцируют подобные сравнения и часто отказываются от них, так как понимают, что они могут закончиться не в пользу России. Они ратуют за верность существующим международным институтам (особенно ООН), которые глобально подтверждают статус России как великой державы. В то же время Россия может свободно говорить на свою внутреннюю аудиторию о том, что она – великая держава, и опираться на мобилизационную силу и историческую укорененность этого понятия, даже когда (или особенно когда!) наступают тяжелые времена. А когда бо́льшая часть мира выступает против ее международных действий (как это случилось в 2022 году), великодержавная идеология может становиться для россиян еще более привлекательной.

Можно спорить о том, в какой мере выбор семантических нюансов является стратегическим или даже осознанным, но, поскольку языки играют принципиальную роль в формировании наших картин мира96, я могу предположить, что история и семантическое поле понятия великая держава не могут быть просто набором инструментов для ситуативного использования даже для тех профессиональных политиков, которые в совершенстве владеют не только русским языком. Во-первых, семантическая специфика отечественного понятия, хотя и не является полностью определяющей, всегда может возобладать в качестве стандартного способа смыслообразования. Во-вторых, именно отечественное понятие вызывает отклик у внутренней аудитории, а значит, его семантическое поле не может игнорировать ни один профессиональный политик, желающий оставаться популярным, даже если он отлично понимает тонкости межъязыковой вариативности.

Таким образом, понятие «великая держава» – это продукт как (1) эволюции внутриполитического дискурса России, так и (2) ее международных и межъязыковых связей с соседями. Что особенно важно, на него повлияло смешение понятий с европейским международным обществом, которое превратило великодержавие в международный институт. Я выделяю «европейский» политический дискурс как главную точку отсчета для российского политического воображения, поскольку на протяжении нескольких столетий он оставался главным значимым Другим97. В то же время я делаю это с оговорками. Во-первых, когда речь идет о политических понятиях, во всех европейских языках и локальных контекстах можно найти достаточно различий. Однако существует и немало сходств в том, как эти понятия развивались в отдельных европейских дискурсах, а также в дискурсах их ближайших соседей, включая Россию (отсюда проистекает идея европейского международного общества)98. Таким образом, чтобы комплексно и в деталях описать картину тысячелетней эволюции понятий российского политического дискурса, я решился на некоторое упрощение. Во-вторых, в силу огромных размеров страны и ее географического положения на российский дискурс также влияли государства, расположенные к востоку и югу от России99. Я осознаю это и, прослеживая эволюцию понятия «великой державы», стремлюсь учитывать политические традиции Великой степи и Византии (то есть восточное и южное влияние) (см., в частности, главы 2 и 3). И все же главным объектом моего анализа остается российский политический дискурс, а европейский дискурс служит главным собеседником и внешним ориентиром. Я утверждаю, что эти два дискурса развивались параллельно и прошли через наиболее значительное и длительное смешение понятий, которое, с одной стороны, позволило России быть услышанной в европоцентристской политической среде, а с другой – ограничило ее дискурсивные возможности для получения признания.

1.5. Структура исследования

В том, как развивалось понимание политического величия в России и в Европе, было много общего. Несмотря на временные задержки и определенную локальную специфику, можно сказать, что российский и европейский дискурсы развивались параллельно, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга (см. главу 4). В моей реконструкции исторический репертуар дискурсивных проявлений политического величия и превосходства включает четыре отдельных, но генеалогически связанных модуса (mode)100, которые конкурировали и сменяли друг друга, по очереди претендуя на дискурсивную гегемонию: абсолютный, театральный, цивилизационный и социал-интернационалистический (содержание каждого из них я раскрою чуть ниже). Их конкуренция была как международной, так и внутригосударственной, то есть в пространстве одного национального дискурса в любой момент времени помимо гегемонного могли существовать (и часто существовали) другие модусы (в спящем либо маргинальном режиме)101. В то же время различные международные акторы (в данном случае – Россия и ее западные соседи) могли иметь различные гегемонные модусы политического величия или даже пребывать в дискурсивной неопределенности, когда гегемония оказывалась подорвана и вытеснялась конкурирующим (как внутри страны, так и в международном общении) модусом. Неважно, были ли эти два дискурса внутренне стабильными или оспаривались, но, если они существенно различались по доминирующим модусам, это создавало разногласие на международном уровне, и участвующие акторы вступали в фазу дискурсивной полемики, даже если они использовали вроде бы эквивалентные понятия и преследовали схожие цели.

В упрощенном виде, четыре вышеупомянутых модуса величия и их взаимное расположение можно представить в виде матрицы, вертикальная ось которой выражает отношение модусов к существующему миропорядку (консервативное либо революционное), а горизонтальная ось определяет главный механизм их собственной валидации (ауратический либо материалистический)102, как представлено на схеме 2.

Погоня за величием. Тысячелетний диалог России с Западом - b00000171.jpg

Схема 2. Четыре генеалогически связанных модуса величия в политическом дискурсе России и предшествовавших ей политических образований

вернуться

96

Как говорил Людвиг Витгенштейн: «Границы моего языка суть границы моего мира» и «Мы не можем мыслить то, что не мыслится, а то, что не можем мыслить, не можем и сказать» (Витгенштейн 2018, 101).

вернуться

97

Нойманн 2008; Neumann 2008, 2016; Morozov 2015.

вернуться

98

Scott 2001.

вернуться

99

Neumann, Wigen 2018; Ивахненко 1999; Живов, Успенский 1987; Shlapentokh 2013.

вернуться

100

Я понимаю под «модусом» примерно то же, что Данн и Нойманн понимают под «позицей» («position»), то есть совокупность схожих и связанных дискурсивных репрезентаций, образующих различимое целое (Dunn, Neumann 2016, 5). Однако я предпочитаю термин «модус», поскольку он семантически более оторван от конкретных и организованных групп акторов и обращает внимание на способ рассуждения, то есть привычку или выбор связывать отдельные репрезентации определенным образом, а не на семантическое содержание отдельных репрезентаций.

вернуться

101

В этом контексте разница между спящим и маргинальным модусами и схожа с классическим марксистским различием между классом «в себе», то есть равными экономическими субъектами, разделяющими одни и те же поводы для недовольства, и классом «для себя», то есть равными экономическими субъектами, осознающими свое единство и общие интересы (Munro 2013). Иными словами, спящий модус предполагает существование разобщенных или политически неактивных репрезентаций, которые могут срезонировать и образовать различимое целое, в то время как маргинальность предполагает существование организованной и саморефлексивной позиции, которая подавляется представителями дискурсивной гегемонии.

вернуться

102

Здесь я использую понятие ауры Вальтера Беньямина, которое включает в себя «уникальное проявление дистанции», или явно церемониальный характер явления или события (Benjamin 2019, 141). Хотя все модернистские и домодернистские режимы власти зависят от церемониалов, порождающих согласие и/или веру (Агамбен 2019), я полагаю, что абсолютный и театральный типы политического величия особенно зависят от церемоний, а также от дистанции, «какой бы близкой она ни была» (Benjamin 2019, 173). Два других типа я называю материалистическими, поскольку они явно опираются либо на относительную оценку и сравнение, либо на диалектическую материалистическую онтологию.

8
{"b":"921359","o":1}