ЖУКОВСКИЙ. Граф, я ручаюсь вам головой, сумасбродство, глупость, но никак не черствость.
БЕНКЕНДОРФ. Ни в коем случае не ручайтесь. Голова ваша слишком всем дорога. К вам он разве не черств? К наставнику, к другу? В какое положение он вас ставит? Да я и сам был ему другом, не видеть этого он не мог. Можете поверить, Василий Андреевич, я существенно облегчал ему жизнь. И что же я получаю в ответ? Не жду ни чувства, ни теплоты, но, кажется, мог бы вполне рассчитывать на естественную благодарность порядочного человека. Но нет – одна злобность и недоброжелательство. Вспомните хоть историю с «Анчаром», где царь у него в роли убийцы…
ЖУКОВСКИЙ. Граф, то восточная легенда, восточный царь, там все невинно.
БЕНКЕНДОРФ. Полно, там было иносказание. А если и нет, зачем давать к нему повод? Я был обязан ему указать. И благонамеренный человек был бы только мне благодарен. А он по всем гостиным кричал, что после нашего разговора его вырвало желчью. Что? Каково?
ЖУКОВСКИЙ. Граф, у Пушкина много врагов.
БЕНКЕНДОРФ. Нашел чем хвастать – вырвало желчью. Коли печень плоха, не пиши намеков.
ЖУКОВСКИЙ. Прошу вас, не слушайте переносчиков. Они с три короба наговорят.
БЕНКЕНДОРФ. Пусть тут было преувеличенье. Такова натура, Василий Андреич. Гордыня, развязность, непонимание своего места. Вы знаете-ль, что он выкинул, когда после мятежа его с фельдъегерем привезли к государю? Во время беседы сел на стол.
ЖУКОВСКИЙ. Государь мне рассказывал. Он забылся.
БЕНКЕНДОРФ. Мы бы с вами так не забылись. Натура, Василий Андреич, натура. Одно слово – mauvais garnement.
ЖУКОВСКИЙ. Александр Христофорович, я с вами согласен, эти письма недопустимы. Он напишет снова, я беру это на себя.
БЕНКЕНДОРФ. Мой друг, боюсь, что вы в заблуждении.
ЖУКОВСКИЙ. Поверьте мне, Александр Христофорович, в этой глупейшей истории с отставкой второго смысла нет – одна житейская сторона. Расстроенные денежные обстоятельства и необходимость привести в порядок дела.
БЕНКЕНДОРФ. Полно, Василий Андреич, вы слишком добры. Все знают, вы святой человек, вы ангел. Привести в порядок дела вполне можно и в Петербурге. Пусть живет по средствам. Только и всего. Во всем – шум, фейерверк и нет основательности. А главное – сколько ж его опекать? Человек этот неуправляем.
ЖУКОВСКИЙ. Граф, вы были ему истинным другом. Прошу вас, останьтесь таким и впредь.
БЕНКЕНДОРФ. Устал, Василий Андреич, устал. Грустно, но мы пожилые люди. Но дело, в конце концов, не во мне. Подумайте, сколько забот у монарха. Состояние общества, укрепление армии, принятие срочных финансовых мер. Дела внешние – Лондон, турки. Польша, хоть усмиренная, но затаившаяся. На плечах у него лежит весь мир. И на что ж должен тратить он силы и время? На Пушкина? Воля ваша, Василий Андреевич, но согласитесь, есть нечто странное в том, что вот уж пятнадцать лет государство должно заниматься одним своим подданным.
ЖУКОВСКИЙ (живо). Граф, я слушал со всем вниманием. Я вполне понимаю вашу досаду и признаю ее справедливой. И все же: призовите свой опыт и знание людей, хоть на миг взгляните глазами Пушкина. Вы легко поймете поступки, которые кажутся необъяснимыми. Государь стал его цензором, это и благо, и великая честь, но нельзя же представлять на суд столь высокий всякую мелочь. Между тем, не представляя, он уже виноват.
БЕНКЕНДОРФ. Василий Андреевич, порядок есть порядок.
ЖУКОВСКИЙ. Далее, граф. Поэту трудно себе отказать в радости прочесть друзьям своим только что созданное, еще хранящее неостывший жар. Меж тем, читая, он вновь виноват.
БЕНКЕНДОРФ. Так, но иные мелочи, как вы изволили выразиться, гораздо разумнее держать при себе. Хороши мелочи, где он прямо глумится…
ЖУКОВСКИЙ (с неожиданной горячностью). Согласен, согласен – суетность, недостойная его дара. Но согласитесь и вы, граф, острота ума не есть государственное преступление, подчас эпиграмма – единственная защита поэта, в особенности если он преследуем клеветой…
БЕНКЕНДОРФ (встает, сухо). Василий Андреевич, мы с вами далеко заходим. Мы увлеклись и отвлеклись.
ЖУКОВСКИЙ. Граф, где сила, там и великодушие.
БЕНКЕНДОРФ. Буду ждать его нового письма. Пусть напишет, как русский дворянин, открыто, прямо. Пусть покажет, что в нем осталась хоть капля сердца. Это прежде всего в его интересах. (Уходит.)
11
6 июля 1834 года
Вновь Жуковский у Пушкина.
ЖУКОВСКИЙ. Слов нет, сил нет, отчаянье берет, да и злоба. Ты уморить меня решил. Я старый человек, а скачу к тебе, как рейтар.
ПУШКИН (сдержанно, почти бесстрастно). Зачем же было себя изнурять? Ведь я написал тебе, что согласен. И что сажусь за новое письмо.
ЖУКОВСКИЙ. Эту песню я уже слышал. Сесть – сядешь, а что сотворишь? Ты уж два раза писал графу и только совсем запутал дело. Довольно. Будешь писать при мне. Пока не прочту, с места не двинусь.
ПУШКИН. Пожалуй, сиди. Что ж я должен писать? Что, как католик, лежу в пыли и целую папскую туфлю?
ЖУКОВСКИЙ. У тебя есть что писать, есть! Ты огорчил царя, а он любил тебя и от всей души хотел добра. Ему больно тебя оттолкнуть, больно. Так что ж тут чиниться? Пиши ему, а не графу. Пиши, как сын отцу. Отец и поймет, и простит. Граф – добрый человек, да служака, и у него свои обязанности. Сейчас тебе посредника не надо. Пусть сердце обращается к сердцу.
ПУШКИН. Был недавно я на представлении. Некто господин Ваттемар говорил чревом. Бог ты мой бог! Какими способами не добывают хлеба насущного! Кто – животом, кто – носом, кто – спиной.
ЖУКОВСКИЙ. Все перемелется – будет мука. Помни о главном: твои стихи важней, чем всякая оппозиция. Даже мятежники это поняли. Бог им судья, но тебя они сберегли.
ПУШКИН. Кто знает? Никто ничего не знает.
ЖУКОВСКИЙ. О чем ты, право? Ну что тут знать?
ПУШКИН. Кто знает – сберегли или нет? Кто знает, кто для жизни важней: кто действует или кто созерцает?
ЖУКОВСКИЙ. По мне, слава первых всегда на крови, а слава вторых рождена их мыслью.
ПУШКИН. Нет, отче, ответ не так прост, не так прост. Скажи, когда нравственней человек: когда он возвыситься хочет над временем или когда ему принадлежит? Ежели весь он отдан веку, то он отдан и во власть его страстей, его торжищ. Но ежели он над ним воспарит, он не только олимпиец, он и беглец. Справедливо это? Ведь он не труслив, он мудр! В чем же мудрость? Верно, недаром люди втайне ее терпеть не могут.
ЖУКОВСКИЙ. Ах, Александр, мудрость и ты – две вещи несовместные. Но прояви ее хоть однажды. Тем более когда ее диктует благодарность.
ПУШКИН. Только и слышу со всех углов! Можешь ты объяснить мне толком? За что я должен благодарить?
ЖУКОВСКИЙ. Охотно. Часто тебе отказывали в деньгах? А ведь ты просил их не раз и не два.
ПУШКИН. Твоя правда.
ЖУКОВСКИЙ. Тебя допустили к историческим занятиям? Ты и сам об этом мечтал, а тебе еще положили жалованье. Этого места домогались многие.
ПУШКИН. Ты прав.
ЖУКОВСКИЙ. Тебе простили твои писанья? Ты знаешь, о чем я говорю.
ПУШКИН. Простили.
ЖУКОВСКИЙ. Простил тебе государь тот день, когда ты ему объявил в лицо, что, будь ты в столице, был бы врагом его?
ПУШКИН. Простил и тот день.
ЖУКОВСКИЙ. Что ж тебе не ясно?
ПУШКИН. Решительно все. Как я жил, как писал. Куда плыл все годы, куда пристал. Все смутно, все сейчас точно смешалось. Ясно же лишь одно, лишь одно. Тот день, который ты мне припомнил, тот день и был вершиною жизни. Я с царем говорил как равный. После того я стал холоп.
ЖУКОВСКИЙ. Бог с тобой, Александр.
ПУШКИН. Холоп, холоп.
ЖУКОВСКИЙ. Ты не в себе, вот еще беда!
ПУШКИН. Ничуть. Холопом быть – не беда. Не быть им – вот беда, вот несчастье!
ЖУКОВСКИЙ. Не смей унижать себя!
ПУШКИН. Разве ж не так? Разве по праздникам я не в ливрее? Не в шутовском колпаке? Кто ж я?
ЖУКОВСКИЙ. Ты – Пушкин. Пуш-кин. Гений России.