Да, конечно, если бы вся наша жизнь уходила на удовлетворение требований голода, то всякий признал бы „неразумность желания жить“. Но ведь, временами, мы сбрасываем цепи рабства и следуем другим влечениям, доставляя себе удовольствие и наслаждение, вознаграждая себя за долгие часы барщинной работы — удовлетворением более возвышенных потребностей нашей природы. Вот, напр., любовь. В вопросе о любви пессимисты, без сомнения, встретят массу противников: — молодых, прекрасных, полных жизни „рыцарей“, с пламенными очами и свежим румянцем на щеках, и обладающих теми же качествами „героинь“, готовых сесть на боевого коня и радостно ломать копья в честь „рожденной волнами“ богини. И действительно, разве богиня не стоит того? Улыбающаяся, светлая, розовая, она смотрит на нас ласковым взглядом и всех приглашает на пир... Мираж, один мираж! восклицают пессимисты. Колоссальный humbug и постыдное мошенничество природы! Любовь — великий злодей, потому что, продолжая поколения, она увековечивает страдание... Посмотрите на этих влюбленных, страстно ищущих друг друга глазами: отчего они так скрытны, боязливы, так похожи на вора, собирающегося красть? — Эти влюбленные — предатели, замышляющие измену, готовые увековечить страдание на земле! Без них оно бы иссякло. Но они препятствуют этому, как делают и их ближние, как делали до них их родители и предки.... Представим себе, что акт воспроизведения поколений не связан с чувственным возбуждением и наслаждением сладострастия, и был бы делом одного чистого размышления: могла ли бы тогда существовать человеческая раса? О, тогда каждый проникся бы жалостью к судьбе будущих поколений, пожелал бы избавить их от бремени жизни и во всяком случае не согласился бы взять на себя ответственность в том, что возложил на других это бремя (Шопенгауэр). Действительно, едва-ли бы согласился, даже помимо горечи или сладости жизни, и наша общая щепетильность по отношению к ближним служит в том порукою. Если мы хмуримся, слыша о насильственном переселении человека из одного места в другое, то еще более должны порицать переселение его из небытия к бытие. Если мы ужасаемся перед убийством, то разве убийство человека более произвольно, чем его рождение? За что, за что вталкиваем мы в бурный и суровый поток жизни этих невинных, хрупких детей? Если даже оправдываться в этом благим намерением, и то ответственность непомерно велика: относительно взрослого человека никто ничего подобного себе не позволит, и только всемогущие боги имели бы право созидать людей, потому что их всемогущество дает им возможность взять на себя ответственность за судьбу созданного человека. Но, как известно, вовсе не боги этим занимаются; самые обыкновенные смертные с мягким сердцем творят великое дело и —
Наши женщины рожают,
Наши девушки им в этом,
Соревнуя, подражают!
Дело зарождения так важно, что природа не могла предоставить его на произвол и добрую волю личностей. С оставлением потомства связано самое существование человеческого вида, и природа, ограниченная в своей неразумности и слепоте необходимостью создавать виды приспособленными к жизни, должна была обеспечить нарождение поколений инстинктом более сильным, чем человеческая воля. И действительно, она погрешила тут разве только избытком усердия, добиваясь своей цели ценою человеческого счастия. Слепая и неразумная, она не может соразмерить размаха своих сил, и обставила зарождение избытком „приманок“, сосредоточила на нем несоразмерную силу иллюзий. Люди любят сильнее, чем нужно для побуждения их к деторождению. Чувственное возбуждение, мучительно требующее удовлетворения, соединяется здесь со страстною мечтою счастья и наслаждения, и юноша бросается в объятия возлюбленной с возгласом: хоть миг счастия, и затем — смерть! Примомните Леандра, переплывавшего Геллеспонт4, припомните Ромео и Джульетту; припомните... но зачем далеко ходить: припомните свой или свои собственные романы. Иллюзия так велика, что влюбленному жизнь кажется невыносимою, невозможною без удовлетворения его страсти, ради которой он, в самом деле, тысячу раз готов поставить жизнь на карту. При этом молодые люди, охваченные странною, могучею страстью, сами чувствуют страх и смущение, сознавая, что они потеряли власть над собою и слепо идут, куда влечет их всесильное чувство. Влюбленный чувствует себя готовым на величайшие подвиги, но и на величайшие преступления, и перед его смутным взором ежеминутно носится страх за будущее. Но не смотря на этот страх, по большей части основательный, влюбленному не предоставлено свободного выбора действий, и внушений страсти ему не избежать. В деле любви природа шуток не терпит. Уже после несчастный опомнится, с ужасом посмотрит на сделанное им и с удивлением воскликнет, как Маргарита у колодца:
Doch Alles was mich dazu trieb
War, ach! so schön und war so lieb!
5)
V.
Заметим, что не один Шопенгауэр называет любовь „великим злодеем“. Именно вледствие trop de zèle, выказанного природою в деле обеспечения поколений, влюбленные в практической жизни по большей части являются какими-то „предателями, замышляющими измену“ — религиозным догматам, нравственным понятиям, гражданскому строю и т. д. Седой человеческий опыт видит в любви какого-то общественного врага, какое-то пертурбационное начало, какой-то элемент соблазна и искушения. Против нее принимаются меры карантинные и дезинфекционные, предупредительные и карательные. Религия, нравственность, закон занимаются этим, создают догмы, правила и установления с целью обуздания и регламентирования любви. Некоторые религиозные учения вообще допускают любовь только из снисхождения к человеческой слабости, и почти все именно в ней видят первородный грех. Мало того, для обуздания любви общечеловеческое сознание выработало даже особое чувство, — стыд, — и завесою стыда и тайны прикрывается все, что связано с любовью. Фиговый лист — первый костюм, надеваемый человеком. Говорить о проявлениях любви считается неприличным. Наконец, с целью успокоить природу и обойти опасность, люди стараются обеспечить нарождение поколений помимо любви. В этих видах созданы ими благоразумные браки (mariages de convenance). Но природа не полагается на людей в деле подбора брачующихся пар. Благоразумные браки совершаются на основании рассудка и соображения реальных обстоятельств, и поэтому, по большей части, бывают счастливы; но в них игнорируется подбор брачующихся пар в видах совершенствования потомства, так что аристократические роды, в которых подобные браки господствуют, часто даже вымирают. Природа же посредством любви подбирает пары, наиболее подходящие в видах усовершенствования вида, хотя бы в то же время совершено неподходящие друг к другу во всех других отношениях. Браки по любви, в противоположность благоразумным бракам, заключаются в интересах вида, но без внимания к интересам личностей, и поэтому, по большей части, несчастны. Но именно эта бескорыстность влюбленных, это принесение ими себя в жертву интересам вида, это самоотверженное „искание не своего дела“ (das Nicht-seine-Sache-suchen), которое на все налагает отпечаток возвышенности, — придает страстной любви характер величия, идеальности, делающий ее достойным предметом поэзии и песнопения
„Любовь — это присущая каждой твари жажда разбить грани личного существования и снова погрузиться в абсолютное, которое цельно и едино в себе и во всем, но с своей стороны подобной жажды вовсе не чувствует и только пользуется ею в индивидуальностях для реализации своей бессознательной цели, — мирового процесса. Последний же требует увековечения индивидуума, и вот в любви жажда к освобождению от единоличного существования сама же становится средством к тому, чтобы сделать достижение ее цели до поры до времени невозможным и отодвигать ее дальше и дальше. В этом и состоит метафизический обман любви... так как смерть — единственный истинный избавитель и спаситель индивидуальной обособленности каждого лица. Любовь же только кажется таким избавителем, заблуждается в сознаваемой ею цели, и вместо того, чтобы разбивать грани индивидуальности, она увековечивает их и создает поколение за поколением для перенесения мук личного существования, чтобы опять обманывать поколение за поколением кажущимся разрушением уз индивидуализма... И горе несчастным, которые бессознательно служат целям мирового процесса, жертвою любовной страсти!“6 Словом, любовь, как и голод, опять таки — чуждое нам, не наше дело. Нам принадлежит в ней только мучительная тоска личной обособленности и жажда отделаться от последней, слиться в одно с любимым существом и обнять в лице его абсолютное, всю вселенную. Но как только объятие совершилось, завеса тотчас же падает с наших глаз, и мы уже не сомневаемся в том, что не всю вселенную держим в своих руках, а такое же томящееся одиночеством существо, как мы сами, и притом от него даже остаемся обособленными, каждый со своею индивидуальностью, как было раньше. Иллюзия рушилась, но мировая Воля уже успела достигнуть своей цели, потому что в объятиях двух обманутых существ совершилось зарождение третьего, о котором первые два вовсе не думали, тогда как именно об нем-то и шла речь и ради него заведена была вся эта процедура. Мы стремились к освобождению от тоски индивидуальной обособленности, путем слияния с другою индивидуальностью, а между тем в результате оказывается только появление третьей, т. е. достигнута цель прямо противоположная той, которой мы добивались! Уж это ли не надувательство со стороны природы, а с нашей стороны — не преследование чужой цели?! Если мы рабы по отношению к голоду, то по отношению к любви являемся простыми поденщиками. Природа — великий фабрикант, который только и занят, что произведением жизни. Двери фабрики открыты настежь: каждый найдет в ней работу: пожалуйте, милости просим! Но только весь плод труда рабочих идет в пользу патрона, а рабочим выдается призрачная рабочая плата, каждому, впрочем, по степени его усердия. Плата эта состоит в иллюзиях счастия, которые испытывает каждый. Но рабочим скоро делается противно работать в пользу другого, усердие их уменьшается, плата иллюзиями все более падает, и рабочий наконец покидает фабрику с расстроенными силами и потерянною верою в гармонию мирового процесса. А фабрикант только насмешливо посвистывает, отлично зная, что на смену тотчас же явится новый рабочий, свежий и бодрый, а общей забастовки рабочие устроить не могут и не захотят... Итак, вот что такое любовь — фабричная работа за поденную плату; заметьте: — фабричная, т. е. грубая, без тонкости отделки.