— Заболела? Эх ты, слабосильная! Я вот добрую сотню раз бывал на волосок от смерти, а ничего мне не делается! Посмотри-ка! — он вытянул изуродованную левую руку, на которой осталось только два пальца. Никто не промолвил ни слова. Кунио достал из кармана пачку сигарет, не спеша закурил и улыбнулся, глядя на Юмико.— Что, испугалась? «Раненый воин...» На словах это звучит превосходно, но теперь, когда война кончилась, пожалуй уже не модно. Одним словом, вернулся калекой... Как бишь нас учили в начальной школе? «Телом своим, каждым своим волоском обязаны мы драгоценным нашим родителям...» Выходит, что, вернувшись инвалидом, я вроде бы нарушил заповедь сыновнего долга... Ну как, по сердцу тебе калека? Наверное, противно глядеть? Мне самому и то противно,— он засмеялся.'— Два пальца уцелели, но толку мало — ничего не могу держать левой рукой. Вот и сегодня за завтраком уронил чашку. Отец скорчил кислую мину...
— Как поживает отец и госпожа Асидзава? В последнее время я совсем их не навещала, никак не могла выбраться..,—вставила Иоко, стараясь перевести разговор на другую тему.
— Ничего, здоровы.
— Представляю себе, как они счастливы,—сказала госпожа Сакико, слегка пододвинувшись вперед. Потерявшая на войне обоих сыновей, она завидовала матери Кунио-.
— Да как сказать... Когда в дом возвращается такой беспокойный субъект вроде меня, радоваться тут особенно нечему.
— Что ты, Кунио, зачем ты так говоришь... Ты стал какой-то странный...
— Да что уж, Йоко, поверьте, я все понимаю отлично! Ничего я не странный. Просто говорю откровенно, что думаю, вот и все. Я ведь вижу, какими глазами на меня смотрят,— да, да, все, и по дороге, в поезде, и здесь, в Токио. Как это поется в детской песенке? «И сегодня ходим в школу мы по милости солдат!..» Ну, а с того момента, как воина кончилась, все пошло по-другому — теперь военных считают злодеями. По крайней мере офицеров... Ведь, по общему мнению, это они втянули Японию в бессмысленную войну, причинили страдания всему народу и погубили страну. Мне это отлично известно! Я не спорю, все совершенно правильно. Я и сам считаю всех военных преступниками. Потому что они действительно преступники!.. Оттого я и говорю, что родителям нечего особенно радоваться, когда сын — один из этих злодеев-—возвращается в дом. Скоро, говорят, начнется суд международного военного трибунала, будут судить военных преступников во главе с Тодзё. Что ж, поделом! Всех нужно приговорить к смертной казни! Но только позвольте спросить, где те люди, которые еще вчера называли военных защитниками родины и орали «Банд-зай!», провожая солдат на фронт? А теперь те же самые люди называют военных предателями государства и еще не знаю какими бранными кличками. Здорово получается! А ведь по существу именно военные оказались обманутыми!
— Ах нет, Кунио, ты очень неправильно все это понимаешь. Конечно, в армии встречалось, наверное, немало плохих людей, но рядовые военные и солдаты... Мы и сейчас думаем о них с состраданием. Ведь Тайскэ тоже служил в солдатах.
— Понимаю, все понимаю, Иоко. Вы женщина добрая и поэтому жалеете меня. Спасибо... Но я не нуждаюсь ни в чьем сочувствии. Пренеприятная это штука, жалость. Однако ваша сестра, ручаюсь, не захочет теперь пойти за меня замуж.
— Нет, захочет.
— Ладно, все ясно. Успокойтесь, я не собираюсь жениться против воли невесты. Обещание, которым мы обменялись с Юмико перед моим отъездом, раз и навсегда погашаю. Я теперь калека, преступник и уж никак не достоин жениться на барышне из хорошей семьи... Слышишь, Юмико? Прости, что пришлось так грубо все это выложить, но ты уж меня извини!
Из всех присутствующих Юмико выглядела самой спокойной. Не поднимая головы с подушки, она с ласковой улыбкой проговорила:
— Не тревожь себя думами обо мне. Было бы непростительно доставлять тебе новые огорчения сверх всего, что тебе и без того пришлось пережить. А что я заболела— за это прости! Я тем уже счастлива, что ты вернулся живой.
— Вернуться-то я вернулся, да остался на всю жизнь калекой... Скажите, Иоко, отчего так несправедливо устроен мир? Право, я завидую покойному брату. Здесь, в Японии, о войне все и думать забыли — болтают что кому на ум взбредет, о свободе, о демократии, о построении мирного государства... Честное слово, невольно диву даешься! Вчера еще па чем свет ругали англичан и американцев— «агрессоры, американские дьяволы!»,— а сейчас, куда ни посмотри, всюду па первом месте Америка. Даже женщины, если не по американской моде одеты, чувствуют себя вроде бы как-то неловко даже. Счастливые люди! Я вот и хотел бы, да не могу забыть эту войну; до самой смерти, пожалуй, все буду помнить... Я понимаю, глупо сердиться, а только от такой несправедливости зло берет!
Профессор Кодама, молча куривший трубку, набитую крупным табаком, теперь впервые вмешался в разговор;
— Ты говоришь—несправедливость. Но ведь на свете никогда и ни в чем нет справедливости. Первое, с чем человеку приходится сталкиваться в жизни — это несправедливость, которой он вынужден покоряться. Вот я, например, как будто бы не совершил ничего дурного, а оба мои сына убиты, больница сгорела... Что ж делать, я стараюсь терпеливо снести все удары. Я жду, чтобы улегся гнев и на смену ему пришло просветление мудростью...
— Великолепно! — иронически рассмеялся Кунио,— Я тоже, наверное, в ваши годы сподоблюсь удостоиться столь мудрого просветления...
Чем больше они говорили, тем яснее становилось полное расхождение во взглядах между Кунио Асидзава и этой семьей. В резких, бранных словах, сказанных им по адресу всех японцев, живущих в Японии, Иоко внезапно почувствовала ребяческое упрямство, нечто похожее на упорство ради упорства, когда ребенок, капризничая, не хочет угомониться, что бы ему ни предлагали — пирожное ли, игрушку ли. Возможно, это ребяческое раздражение заставляет Кунио казаться более надломленным и ожесточенным, чем на самом деле.
Отвесив прощальный поклон, Кунио вскоре ушел. Его визит произвел на всех тягостное впечатление. У госпожи Сакико на глазах блестели слезы.
— Ужасный человек! И это называется —пришел проведать больную! Он только для того приходил, чтобы порвать обещание, данное Юмико. Но слыхано ли делать это в такой грубой форме, не считаясь с ее тяжелой болезнью!
Когда Иоко вернулась в комнату Юмико, девушка, отвернувшись, попросила:
— Иоко, включи патефон!
— Патефон?.. Какую пластинку поставить?
— Все равно.
— Рояль? Оркестр?
— Все равно. Скорее!
Иоко поспешно открыла крышку патефона и опустила иголку на пластинку, лежавшую на диске. Значит, Юмико все-таки переживает эту встречу болезненно. Она смотрела на Кунио чистым, светлым взглядом, как будто отрешенным от всех желаний, но, оказывается, в сердце у нее до последней минуты жила надежда, с которой она не в силах была расстаться. И теперь, страдая от противоречивых чувств, терзавших ее душу, она снова хотела укрыться в мире звуков от печальной действительности. Иоко подошла к постели сестры и тихонько погладила ее по исхудавшей щеке.
— Тебе тяжело было, да?
Из-под полуопущенных длинных ресниц покатились крупные прозрачные капли. Юмико открыла влажные от слез глаза.
— Не мне, а ему тяжело,— прошептала она. Сливаясь с торжественными звуками симфонии, ее голос звучал тихо, как щебетанье маленькой птички.— Разве нет, Иоко? Он не знает, как ему дальше жить. И не так, как папа. Папа может смириться, может все понять. А у Кунио все только начинается, он не может так легко смириться с окружающей жизнью. Я знаю, все, что он видит вокруг, вызывает в нем гнев. А почему — этого он сам хорошенько не понимает. Будь с ним ласкова, Иоко. Мне кажется, он на самом деле очень добрый, очень хороший. Это война его изломала. Мне так жаль его, так нестерпимо жаль!..— Она вздохнула и, мечтательно глядя куда-572
то вдаль добавила: — Я так хочу, чтобы он нашел себе красивую, ласковую жену...
Иоко удивленно взглянула на сестру. Лицо у Юмико было бледное, почти прозрачное. «Боже мой, значит Юмико уже приготовилась к смерти...»—подумала старшая сестра.