Когда они вышли из кино, уже смеркалось. В лавках горели тусклые огоньки, улица тонула во мраке. В темноте двигались мрачные силуэты людей.
На следующее утро Уруки, улыбаясь, сказал:
— Ну, сегодня уж определенно все будет в порядке.
Желая поскорее закончить прощание, Иоко не пошла провожать его до станции электрички. Тем не менее, когда он ушел, ей захотелось, чтобы к обеду он снова вернулся. Для совместной жизни Уруки оказался удивительно утомительным человеком. Не то чтобы он был чересчур привередлив или предъявлял непомерно большие требования. Нет, в жизни это был спокойный, ласковый человек. И все же Иоко чувствовала, что он ее утомляет. С утра и до вечера она ни на минуту не забывала о нем. И потом, хотя он никогда не делал ей никаких замечаний, она видела, что он подмечает всякую мелочь. Оттого ли, что он долго жил холостяком, но женскую работу он знал лучше всякой хозяйки. Чтобы угодить ему, ничего нельзя было делать спустя рукава.
Прошел полдень, но Уруки не возвращался. Пробило час, потом два, и Иоко почувствовала, что не в силах вынести одиночества. Даже на расстоянии Уруки продолжал владеть ее мыслями. Когда пробило три, она поняла, что больше не может находиться одна в этой комнате. Уруки наверняка летит где-нибудь в районе Ионэго, а может быть, уже и над Кореей. Все предметы, попадавшиеся на глаза, терзали ей душу. Самый воздух, казалось, колол кожу. Кое-как дотерпев до начала пятого, она заперла комнату и пошла ночевать к родителям.
Профессор Кодама по роду своей работы не мог эвакуироваться из Токио. Его больница предназначалась для оказания помощи пострадавшим во время бомбежек.
Госпожа Сакико нервничала; ей хотелось отправить имущество и одежду куда-нибудь подальше от Токио, в безопасное место, но близких знакомых у них в провинции не было, к тому же вокзалы были забиты тоннами грузов, и вещи все равно уже не принимали в багаж. Она пыталась обсудить этот вопрос с мужем, но он только мягко улыбался в ответ.
— Что ж делать...— говорил он.— Не хлопочи и не тревожься понапрасну, ты же видишь — крутом полный хаос.
Работа занимала все его помыслы; для забот о государстве существовало правительство, а о войне пусть думают генералы. Ни слова недовольства, ни одной жалобы нельзя было услышать от этого человека. Не хватало лекарств для обезболивания, не хватало средств для борьбы с паразитами, даже спирт для дезинфекции инструментов достать было нелегко. Малолитражный автомобильчик, в котором профессор разъезжал с визитами, стоял без употребления из-за отсутствия бензина, рикши исчезли — всех забрали на фронт.
Из-за продовольственных трудностей и угрозы воздушных налетов стационарных больных почти не осталось. И все же профессор продолжал работать; неслышно ступая, он ходил по кабинету, сам сматывал бинты, сам дезинфицировал инструменты. Сейчас он напоминал не столько директора лечебницы, сколько самого обыкновенного фельдшера. Побывав на приеме, больные, как правило, вторично не появлялись. Получив совет, взяв лекарство, они исчезали, не заплатив. Если улучшения не наступало, больные опять робко приходили за помощью. Долго, пространно оправдывались, жаловались на бедственное положение, получали необходимую помощь, выслушивали наставления, уходили — и больше уже не показывались.
Но не мог же профессор отказывать в лечении тем, кто в нем нуждался. Казалось, сэнсэй служит верой и правдой не столько отдельным пациентам, сколько самой медицине. Когда он видел больного, он не мог отпустить его, не осмотрев. Он верил в медицину — дело всей своей жизни -— и, казалось, не испытывал ни сомнений, ни разочарований. Усы профессора стали совсем серебряными, щеки, когда-то полные, покрылись сетью морщин и обвисли.
В начале апреля пришло официальное извещение о том, что старший сын профессора, Томохико, от которого родители давно уже не имели известий, погиб на Новой Гвинее. Было около десяти часов утра, когда сестра позвала профессора. Оставив в кабинете ребенка, больного бронхитом, профессор пошел в дом, на ходу засовывая в карман халата фонендоскоп. Госпожа Сакико сидела перед алтарем и, поникнув головой, беззвучно плакала. Похудевшие, заострившиеся плечи и по-старчески согнутая спина выражали безысходное горе.
Профессор Кодама сел па веранде, скрестив ноги. Раннее весеннее солнце согревало ему колени. В саду на развороченной при рытье щели земле цвели ярко-красные азалии. Уставившись в одну точку, профессор медленно выкурил сигарету. Потом снял белый халат, достал из гардероба пиджак, оделся и вышел на улицу, не сказав никому ни слова. В приемной ждало множество пациентов, но наступил полдень, а профессор не возвращался. Никто не знал, куда он ушел. .
Выйдя из больницы, профессор Кодама направился прямо к станции электрички и сел в вагон. Поезд вышел за черту города. Никакого определенного плана у профессора не было. Проехав минут двадцать, он вышел из вагона и очутился у плотины, тянувшейся вдоль реки Тамагава. Здесь не видно было следов войны. На насыпи цвели одуванчики и фиалки, вишневые деревья шелестели густой, молодой, еще чуть красноватой листвой. У насыпи виднелись склоненные фигуры старух и детей, собиравших траву,— трава стала теперь существенным подспорьем в питании. Река текла чистая, полноводная; прозрачная вода весело искрилась в лучах весеннего солнца. Сквозь туманную дымку низкой лиловатой грядой проступали далекие горы.
Профессор пошел вдоль насыпи вверх по течению реки. На берегу, прямо на траве, сидело множество рыболовов. Широкая отмель под насыпью была вся распахана и засеяна, колосья овса волновались под ветром. Белели цветы картофеля. Настойчивые попытки как-нибудь пополнить недостаток в питании вторглись и сюда, в этот мирный пейзаж, придавая ему черты тревоги и беспокойства. Высоко в небе, над насыпью, по которой шел профессор, то взлетая ввысь, то приближаясь к земле, непрерывно лилась звонкая песня жаворонка. Широкая дорога белой лентой протянулась далеко к горизонту, ослепительно сверкая на солнце. Сейчас он не был больше профессором, доктором медицины, он был всего-навсего человеком, таким же, как все другие,— и как человек стоял лицом к лицу с одной из тех проблем, с которой сталкиваются все люди. Больше года назад он потерял младшего сына, теперь погиб старший. Обоих отняла у него война. Он был далек от того, чтобы пуститься в рассуждения о том, допустима или недопустима война, какую пользу или вред она приносит. Да и что пользы! Разве рассуждения могут дать утешение? Оба его сына уже в могиле. Профессор думал не столько о сыновьях, сколько о том, как жить теперь ему самому, где и в чем еще можно найти утешение.
За все сорок лет, которые прошли с тех пор, как он начал заниматься медициной, он никогда не испытывал никаких сомнений в правильности избранного пути. Труд врача приносил глубокое удовлетворение, поддерживал его внутреннее спокойствие. Но сейчас это спокойствие готово было рухнуть. Он чувствовал, что нуждается в какой-то моральной опоре, которая поддержала бы его просто как человека. Он забыл надеть шляпу, и яркое солнце пекло седую голову. Прекрасный весенний пейзаж не трогал сердце, казался бессмысленным и далеким. Иногда профессор останавливался, рассеянно глядя на цветущие в траве фиалки. Возможно, люди, собиравшие траву, принимали его за почтенного господина, который беспечно гуляет, наслаждаясь теплом весны. Но хотя профессор почти не замечал окружающего пейзажа, все же красота весны безусловно в какой-то мере облегчала его горе.
Когда часа через четыре профессор вернулся домой, он выглядел спокойным, как всегда. Не обедая, он молча прошел в приемную и начал, по обыкновению, тщательно осматривать заждавшихся пациентов.
На ботинках профессора, сброшенных в прихожей, засохла глина и грязь. Только госпожа Сакико, увидев эти запачканные ботинки, поняла всю боль его сердца. Но она не стала ни о чем расспрашивать мужа. Задавать вопросы было слишком мучительно.
И все же смерть Томохико явилась наиболее тяжелым ударом не для отца, а для матери. Двоих сыновей она родила, и оба погибли. О Томохико у нее сохранились бесчисленные воспоминания. Она помнила даже, как тридцать лет назад была беременна этим сыном. Тело ее до сих пор хранило память об этом. Для матери это были драгоценные воспоминания, они были как пуповина, когда-то связывавшая ее тело с ребенком. И, медленно перебирая эти воспоминания, она ощущала свою неразрывную связь с сыном. Она и сейчас чувствовала себя по-прежнему связанной со своим первенцем. Смерть Томохико на Новой Гвинее означала, что какая-то часть госпожи Сакико умерла вместе с ним.