Понятно, что на деньги, вырученные со сдачи пустых бутылок, бомжам было не купить квартиру и даже не получить крышу над головой хотя бы на одну ночь. «Бутылочные» деньги шли на дешёвую выпивку, которой тогда появилось разливанное море. На эту-то выпивку, в сущности, многие и променяли свои дома. Подпоив человека, и так-то любившего выпить, да ещё посулив ему быстрые деньги, было не так уж и трудно выманить у бедолаги жилище – и вот, всего через несколько месяцев и через несколько шагов по социальной лестнице вниз, многотысячная армия бомжей пополнялась очередным новобранцем. Бутылка дешёвого пойла в руках – вот что имел теперь человек вместо дома. И эта бутылка – точнее, её содержимое – на какое-то время и впрямь создавала иллюзию дома: захмелев, человек уж не чувствовал себя таким бесприютным в том мире, в котором ему довелось доживать свои дни. Жизнь вновь становилась бродяге мила – как и в прошлом, когда он имел и свой угол, и крышу над головой.
А уж когда хмельной бомж засыпал, так он и вовсе словно бы возвращался домой. Возможно, ему дом и снился тот самый, родительский, из которого он и отправился в этот неласковый мир. Вообще, сон есть приют и убежище – своего рода дом – для всех нас, кто пока ещё жив; как и смерть есть большой общий дом для всех тех, кто уже умер.
Где жили бомжи в ожидании последнего сна, который был должен их всех приютить под табличками номерных безымянных могил? Их домами служили подвалы и чердаки – тогда они ещё не запирались, – колодцы теплотрасс, где тёплые трубы могли обогреть даже в лютую стужу, шалаши, сгороженные из картонок и досок на городских свалках, или опустевшие на зиму дачи.
Да, опустевшие дачи… То, что происходило в те годы, было настоящей гражданской войной: когда армия обнищавших бездомных людей, пытаясь спасти и продлить свою жизнь, осаждала и грабила те укрепления, которые их сограждане воздвигали для спасения жизни собственной. И в этой гражданской войне, растянувшейся чуть ли не на десятилетие (да и сейчас не вполне стихшей), обе стороны были по-своему правы, что и делало эту войну общенародной трагедией.
Прав ли бомж, замерзающий и голодающий, когда он, в поисках пищи, тепла и хотя бы временного приюта, выставляет окно покинутой на зиму дачи, забирается внутрь и живёт там какое-то время, топя чем придётся печку-буржуйку и подъедая припасы, оставшиеся после хозяев? Замерзающий и голодающий прав; и никакой высший суд не осудит его за попытку спасения собственной жизни.
А прав ли в своём гневе хозяин дачи, когда он, приехав в очередной выходной, видит свой дом разорённым, загаженным и осквернённым, а то ещё, не дай Бог, видит на месте любимого домика лишь пепелище? Прав, конечно, и он. Тем более, дачники – чаще всего люди небогатые и работящие. Годами и по крупицам они создавали свой маленький рай, не разгибались над грядками, сажали кусты и цветы, обживали игрушечный домик – не для того же, чтоб вдруг увидеть, на месте своей воплощенной мечты, мерзость разорения? Кроме того, дачи были в прямом смысле слова кормилицами страны, а уж тем более они стали ими в те смутные годы, когда всё вокруг рушилось и надеяться можно было лишь на лопату в руках да на шесть дачных соток земли.
И вот на эту кормилицу, эту мечту и любовь, совершалось грубое и беззаконное нападение. Понятна и ярость хозяев, и те оборонные меры, что принимались дачниками страны против непрерывно наступающего и всё более многочисленного противника. Запоры, решётки, замки и заборы помогали конечно же мало. Вскладчину нанимались охранники, или сами же дачники организовывали дежурства на дачах; кое-кто устанавливал даже капканы, надеясь поймать нарушителей. Доходило и до стрельбы: в больницу, где я работаю, не раз привозили подстреленных и покалеченных обозленными дачниками бомжей.
И всё это было сражением за дом – за то, чтоб его сохранить или им овладеть.
Я дач, конечно, не грабил и не разорял, но всегда любил их рассматривать, проходя или проезжая на велосипеде улицами какого-нибудь пригородного дачного посёлка. В такие моменты казалось, что ты оказался в игрушечной жизни – конечно, похожей на настоящую, но лишённой её тяжеловесной серьёзности. Здесь, среди маленьких домиков ярких расцветок, среди клумб, цветников и дорожек, скамеек, кустов, я себя чувствовал словно ребёнком, который мечтал вот как раз о таких «пряничных» домиках, даже их рисовал неумелой детской рукой и неожиданно наяву очутился в живых декорациях сказки.
Воплотившийся детский рисунок – домик с трубой и крыльцом, с кругом солнца над крышей, с цветами на ярко-зелёной траве – вот чем была почти каждая дача. И люди, которые строили этот сказочный городок, а затем обживали его, стремились скорее не столько к практической выгоде – очень уж трудоёмким и неэффективным было дачное сельское хозяйство, – а к тому, чтоб исполнить мечту детских лет. И длинный, тернистый, порой занимавший чуть не целую жизнь путь от детских каракулей к этой чистенькой даче, сиявшей окошками в окружении мальв и пионов, был истинно творческий путь.
Творить в общепринятом смысле – сочинять симфонии или писать картины – дано немногим, но попытаться построить свой дачный маленький рай мог почти каждый: дачное творчество было одним из самых демократичных. А то, что на это общенародное творчество государством налагались жёсткие ограничения – это и скромные шесть соток участка, и определённая площадь, и даже толщина стен дачных домиков, – было, в сущности, только на пользу. Творчество невозможно без ограничений: хотя бы уже потому, что творцу необходимо иметь границы, которые он пытается преодолеть.
Вот и творили строители дач, кто как мог и умел. И хоть дачные домики часто бывали похожи, но среди них, как и среди человеческих лиц, найти близнецов было трудно. Домики строились из кирпича и из брёвен, из дощатых щитов и железнодорожных шпал, а порою роль дачного домика играл строительный вагончик или списанный контейнер для грузоперевозок. Но всё, даже контейнеры или вагончики, хозяева дач старались отделать по-своему, старались придать любимому детищу не общее выраженье лица.
Вообще, смысл жилища не сводится к чисто утилитарным вещам – к защите от недругов, холода или дождя. Нет, смысл дома глубже и шире: он в том, чтоб вернуться в утраченный рай. И всегда, когда люди мечтают о доме, они в глубине души хотят не просто удобства, тепла и покоя, но хотят оказаться в ином, лучшем мире, чем тот, где они обитают сегодня. Как-то, помнится, я прочитал фразу, принадлежащую одному английскому кинорежиссёру: «Рай – это постель в библиотеке с окнами в сад». И подумал: а ведь Гринуэй (так зовут режиссёра) имел в виду именно дом, стоящий в саду. И мне сразу стала понятней и ближе важнейшая из национальных черт англичан – обожествление ими домов.
Конечно, английская жизнь и история развивались иначе, чем русская: англичане много веков не знали такого повального истребления домов, какое происходило в России. Поэтому для англичанина дом вполне мог казаться чем-то несокрушимым – таким же, как камни, из которых он сложен. В России же, где едва ли не каждое поколение видело, как на месте селений чернеют, дымясь, пепелища, – в России трудней было видеть в доме незыблемую опору. Библейское выражение: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где тля тлит, и воры подкапывают и крадут» – в России вполне могло быть дополнено своим, выстраданным: «…и где дома обращаются в пепел…»
Но и в России мечта о доме не умирала. И вот как раз дачное движение, охватившее страну во второй половине 20-го века, тому яркий пример. Люди, которым суровое государство (всегда норовившее больше брать, чем давать) неожиданно выделило дармовые шесть соток, – люди как обезумели от привалившего на их долю счастья. И хоть земля этих дач формально оставалась за государством, всё равно миллионы людей, забывая про отдых и сон, кинулись воплощать ту мечту, что всегда жила в их сердцах. Кто помнит, во что превращались пригородные автобусы и электрички по выходным дням, думаю, согласится со мной: это было какое-то общенародное помешательство. Никакими соображениями практической выгоды нельзя было объяснить тот порыв, который заставлял людей, в большинстве своём немолодых, взваливать на спины мешки, рюкзаки и корзины, хватать лопаты и тяпки и штурмовать двери переполненного вагона, опасаясь, что очередной поезд в рай отправится – не дай Бог! – без них.