Когда это началось?
Саша считал, что с того дня, когда он потерялся в магазине. Он был совсем маленький, а магазин огромный, в несколько этажей, переполненный людьми. Покупатели, и довольные, и разочарованные, спешили, безразлично обходя мальчика, который, измучившись тщетным поиском, отрезанный толпой от матери, стоял безутешно, прижавшись спиной к пилону, и даже плакать не мог от растерянности и горя. Саша был такой маленький, что и адреса своего не знал, а жили они далеко, и теперь он чувствовал себя в бурлящей толпе, как Робинзон на необитаемом острове посреди бурного океана.
А люди спешили и спешили вокруг, не замечая его неведомых миру слез, и, может, кто даже и подумал — вот какой послушный, тихий мальчик, поставили его тут, он и стоит, ждет маму!
И вдруг она появилась. Тоже перепуганная и измотанная поиском по этажам и секциям. Они увидели друг друга, но чувства их вылились по-разному. Он устыдился своего страха, моментально растаявшего в радости. «Ну разве мама может пропасть? Это же мама!» И он сказал, смущенно протягивая ей ручонки:
— Я думал, думал, где моя мама? А она — вот она!
Но у нее пережитое выплеснулось иначе. Не радостью, а гневом.
— Вот ты где!.. Злости не хватает…
Он, будто на стену, наткнулся на ее гневный взгляд, и ручонки опустились. Саша не мог понять, почему она так смотрит, ведь оба они нашлись.
Возможно, именно в тот день, увидев его растерянного, жалкого, безмолвно прислонившегося к опоре, испытала Варвара Федоровна первое разочарование в сыне и в своих надеждах. Потом много лет разочарования множились, пока не вылились в рубежную в их отношениях фразу, в крик: «Ты не Пушкин!»
Правда, он и сам ее подтолкнул. Шла очередная нудная стычка с упреками, укорами за несложившуюся жизнь. Саша отбивался лениво, это равнодушие и раздражало, возмущало мать. То, что она внушала, он не воспринимал всерьез, пропускал мимо ушей или пытался свести на шутку.
— Как ты смеешь бравировать своим легкомыслием!
— На Пушкина мать тоже жаловалась.
И тут она выкрикнула, будто среди затянувшейся вялой перестрелки громыхнул нежданный фугас.
— Ты не Пушкин!
Глаза сверкнули, и мать в ярости — хотя чувства она всегда по-учительски стремилась сдерживать и других тому учила, на этот раз не сдержалась — схватила старую школьную ручку со стальным пером и с размаху вонзила в стол. Перо прорезало клеенку, вошло в дерево, и легкая ручка-палочка затрепетала над столом.
Саша смотрел, как она вздрагивает, и вдруг сказал, хотя и не хотел:
— Вот так бы ты и меня проткнула.
— Дурак! Я тебе всю жизнь отдала.
Это была правда. Отдала. Но с условием, которого он выполнить не мог. Условие было простое: быть таким, каким она хотела его видеть, для его же счастья, разумеется. А он не мог… И сознавал, что ему нечем ее порадовать, но сделать ничего не мог.
— Я не просил.
Это тоже было чистой правдой. Никто ее не просил. Даже отец. Отец ехал на фронт со своей частью через их город и получил редчайшую по тем временам возможность провести сутки дома. И она решила сама, отцу ничего не говоря, потому что заводить ребенка в те дни было безумием, и она просто права не имела взваливать на него еще эту ношу там, на фронте. Но она всегда решала сама. Вступая в брак, решила, что ребенок мешает росту и погружает в мещанское болото, а через десять лет, в разгар войны, нужды и разрухи, решила, что ее долг, что бы ни случилось, родить и воспитать ребенка. И, конечно, случилось, отец погиб, ничего не узнав о сыне, но она родила и думала, что воспитала и поставила сына на ноги. А оказалось, не так, не так…
И вот ему сорок пять, и давно уже все сроки сбыться мечте вышли, а мать все не хочет понять и признать его таким, какой он есть, потерпевшим неудачу.
— Как же ты живешь, сын?
Она часто так называла Александра, будто подчеркивала его младшее родственное положение, и это коробило, как коробили его обращения «мужчина» и «женщина», что внезапно появились и вошли в обиход, будто всегда существовали, как «пан» у поляков или «мадам» во Франции. Но в отличие от наследия векового этикета анкетные данные, перейдя в сферу нашего повседневного общения, привнесли в него нечто тревожное, упрощающее человеческие отношения, и это раздражало Сашу, как и «сын» в материнских устах.
Сейчас, однако, не было охоты теоретизировать или обижаться.
— Нуждаюсь, мать.
«Лучше сразу и покончить с неприятным делом. Денег она, конечно, даст, не так уж много мне нужно».
— При твоем образе жизни это немудрено.
«Все-таки без морали не обошлось!» Он вздохнул. Знал, что источник неиссякаемый.
— Если у тебя нет денег, скажи. Я пойму.
— Я честная труженица.
И это он знал, и это была правда, мать, разумеется, не воровала, но слишком часто напоминала об этом.
— Мне нужно всего рублей двадцать.
— Не понимаю, как у взрослого мужчины может не найтись двадцати рублей. Я живу скромно, как тебе известно, но у меня деньги есть. Сбережения всегда необходимы.
— Тогда дай тридцать, если можешь.
Он не собирался просить тридцать, поднял сумму с одной целью — закончить торг поскорее.
И рассчитал правильно, мать прервала поучения. Пошла к старому комоду, где держала деньги, выдвинула ящик и вынула старую сумочку.
— Сколько же, двадцать или тридцать?
— Я отдам дней через пять, дай тридцать.
Он отвернулся к окну, чтобы не видеть, как она отсчитывает трояки. Казалось, что будут именно трешки. Наверно потому, что более крупные деньги он теперь редко держал в руках.
— У меня десятка и пятьдесят.
— Я могу спуститься и разменять в магазине на углу.
— Хорошо, сходи.
Но спускаться не пришлось. В кухне он наткнулся на Фросю.
— Неужели уже уходите? Что так, Александр Дмитриевич?
— Да нет, вот деньги разменять нужно.
— Пятьдесят рублей? А я сейчас посмотрю, у меня должны быть, я вчера пенсию получила.
— Спасибо, Фрося.
— Я сейчас. Занесу вам.
Он вернулся в комнату.
— Фрося разменяет.
Мать посмотрела осуждающе.
— И напрасно. Не стоит никого посвящать в наши дела, даже близких знакомых.
Мать стыдилась его нужды.
— Дела мои всем известки. И в рубище почтенна добродетель.
— Не все так думают.
— Плевать.
— Ты всегда пренебрегал мнением людей, и это очень повредило тебе.
Саша смолчал.
Оба сдержались, оба остались при своем.
«Навеки вместе, навеки разные» — так он формулировал это состояние, когда был моложе и благодушнее. Даже пошучивал: «А что поделаешь? Диалектика. Единство и борьба противоположностей». В душе, однако, в диалектику не верил, надеялся еще доказать, отстоять себя. Не вышло: ничего уже он не докажет, так и будут жить, пока один из них не уйдет, а другой останется дожидаться отмеренного судьбой срока.
«Ну ничего, сейчас Фрося разменяет деньги, и закроем тему».
Фрося вернулась и принесла пять красненьких, будто только с печатного станка, хрустящих, новеньких.
— Вы их не сами напечатали?
— Такое скажете, Александр Дмитриевич. Посчитайте, пожалуйста.
— Разве вы можете обмануть человека, Фрося?
— Да нет…
— Спасибо.
Он протянул деньги матери, а та отделила три бумажки и передала ему, покосившись на Фросю.
Обычно болезненно деликатная Фрося почему-то не спешила уйти.
— У вас ко мне дело, Фрося? — спросила мать.
— Да как вам сказать. Вот хотела с Александром Дмитриевичем посоветоваться.
— Со мной? По секрету?
— Что вы! Какой секрет! Тут у меня давным-давно в шкатулке монетка завалялась…
Фрося протянула руку, и на ладони Саша увидел тусклую желтоватую монету, античную, из сплава серебра с золотом, как определил он глазом бывшего музейного работника. Но чей профиль был увековечен в металле, определить не смог.
«Все забыл, — с горечью подумал Пашков, вглядываясь в греческие буквы. — А ведь когда-то неплохо разбирался…»