Саша подумал.
— Я не имею права, наверно…
— Спасибо. Я тоже. Я злоупотребляю…
— Нет.
— Нет? Тогда остановите, если невмоготу станет… Вы, конечно, спросите, неужели было невозможно ничего сделать? В самом свинском, жестоком смысле? Разойтись, сбежать, сдать в какое-нибудь заведение, гарантирующее ускоренную смерть существа, для которого в жизни осталось одно ожидание смерти? Короче, перешагнуть! Сказать — а что я могу сделать? Спасти не могу, а сам рядом погибаю. Ведь мне будущее сулили. И я, между прочим, имел десять тысяч и членом союза был… Что же разумнее — приковать себя и разделить участь обреченного человека или перешагнуть и, как мы ужасно говорим, приносить пользу людям? Ах, как мы говорить умеем, ах, какие слова выучили. Окружающая среда, польза людям! Да разве есть хоть один человек, который живет лишь для пользы людей, даже ближайших? Нет таких, нету! Мы ее по необходимости приносим. По остаточному принципу. Разве вы не думали об этом?
— Думал.
— Ага, это хорошо. Откровенная мысль — вот единственное очищение. Это приближение к истине. Мы все живем для себя. Даже Христос. Вы помните, как он закричал перед смертью Богу: за что, за что? Это же он в самый последний миг осознал, что род людской спасал не ради нас, а потому, что ему это прежде всего самому требовалось и нравилось. Ходил со свитой апостолов, учил, и гордился, и презирал недоучек фарисеев, собственным умом наслаждаясь. Они к нему, недалекие провинциальные хитрецы, с динарием, а он — да отдайте его, дураки, своему кесарю! Скажет и доволен, а спасение — это уже побочный продукт. Все наши добрые дела — побочный продукт. Остаток оттого, что себе берем, даже когда отдаем. Конечно, каждый по-разному оставляет, но не от него это зависит. И мера добра, и мера зла не нами определена.
Он отломил худыми пальцами тонкую корочку и тщательно провел ею по блюдцу, выбирая невидимые остатки масла.
— Подлейте еще, — предложил Александр Дмитриевич, которому больше хотелось выпить, чем есть.
— Достаточно.
Федор подержал в руках корку, как бы раздумывая, съесть ее или нет. Решил съесть и положил в рот. Потом усмехнулся.
— Меня, знаете, превозносили, шептались — чуть ли не святой, такой подвиг! Такое самопожертвование.
— Не так?
— Чепуха. Иначе не смог. Духу не хватило переступить. Думаете, добро всегда сила? Дудки. Замкнулся я, заклинился. Моя ведь вина. Я за руль сел, а машину водил плохо. По такой трассе, в такую погоду… За это нужно было расплатиться с женой, не с кесарем. Тут динарием не отделаешься. Считайте сами — я ее убил прежде времени, ребенка ее убил и мужа лишил. Всего лишил… Вы, наверное, насчет мужа не поняли?
— Не совсем.
— Сейчас поясню. Это тоже просто. Ведь как получилось? Почему я ее домой взял? Почему не отказался, не пристроил куда? Вот тут до конца и сам не знаю. Конечно, совесть — казнился, конечно, любили же мы друг друга, хотя изменял… Но, наверно — и это страшнее, — перед другими хотел показаться лучше, чем был. Тщеславие сработало. Но самое страшное… Я об этом никому не говорил, но вам скажу, потому что теперь кончилось, и я даже не пью, а когда перестаешь пить, иначе все видится. Нет, не думайте, что человек умнеет. Это ерунда. Все в природе в балансе. Где что прибавится, там и убавится… Но какая-то, знаете, новая четкость видения появляется, странно схожая с прежней пьяной нечеткостью. Антимир какой-то, Зазеркалье. Пьяному-то часто кажется, что он умен и смел; вот и тут, но навыворот, так что иногда не понимаешь, трезв ты или снова пьян. Сейчас, например, разве я трезвые речи веду?.. Но не в этом сейчас дело. Короче, я ее взял из больницы, потому что врачи сказали, что она скоро умрет.
Последние слова Федор произнес подчеркнуто и посмотрел на Сашу.
Тот молчал.
Федор добавил тихо:
— Так и было. Если бы мне сказали, что десять лет… Я бы, возможно, повесился, но такую ношу не взял бы на плечи. Понимаете?
Саша попросил:
— Не спрашивайте, понимаю ли я. Что-то понимаю, конечно, но, если я все время буду повторять — понимаю, понимаю, вы мне верить перестанете.
— Верно. Значит, понимаете. Только не думайте, что все десять лет я об одной веревке мечтал. Нет. Тут переплелось… С одной стороны, я суть увидел, увидел, что благополучные, хотя они и в большинстве, и вроде бы жизнь организуют и направляют, на самом деле слепее котят. Это парадоксально, но именно они случайны, благополучные. Это какая-то абсурдная всемирная лотерея, в которой выигрывает большинство. Хотя что выигрывает? Фальшивые купоны.
— Ну, не скажите! — возразил Пашков. — Бывают и самые натуральные… На крупную сумму.
Федор болезненно сморщился.
— Значит, этого не понимаете. Это трудно, конечно. Еще надеетесь? На «Спортлото»? «Спринт»? А вы заметили, что эти билеты в подземных переходах прижились?
— Их и в самолетах продают, под небесами.
— Правда? Я не летал давно. Но все равно, в подземельях типичнее. Вот тебе тоннель, спешишь меж грязных стен, с потолка капает, лампочки тусклые, лица серые, и все хотят счастья. Я это так вижу. Но это к слову…
Чем больше я был с ней рядом, тем больше постигал хрупкость живого. Знаете, перед тем как выехать, у нас произошло… Она уже одета была в пальто, в прихожей перед зеркалом, нагнулась сапоги застегнуть, нога открылась, и меня вдруг захлестнуло. Схватил ее в охапку. Она отбивается: «С ума сошел! Я одета, помнешь, размажешь!» А я распалился. Смешно. Пальто с нее стащил, на пол бросил и ее на пальто… Когда успокоились, она говорит: «Ну какой же ты дурак… Изнасиловал женщину. Измял. Теперь снова собираться. Время потеряли». А я: «Жалеешь?» — «Нет». И так прижалась ко мне, и я вижу руку и грудь… Красиво. Я ведь художник. Я всегда любил в женщине красоту, какую-то неожиданную позу, движение, линию… И я подумал, какая она красивая… А это в последний раз было… А потом катастрофа, дисгармония, смерть красоты, швы, потом пролежни, худая грудь на тонких ребрах. Понимаете? Что мне «Спринт»?.. Я понял: есть только жизнь и смерть, а остальное и не нужно. Мне не нужно…
Федор вдруг сделал резкий жест, будто прерывая себя.
— Нет! Это я вам сейчас говорю. И вру! Потому что я не только мучился. Я жил в двух измерениях. Да, представьте себе! И страдания, и ночные бдения, но и безумия ночные… Я говорил, что я ее и мужа лишил. Да. Потому что изменял… Конечно, на первый взгляд абсурд. Как можно изменять человеку, который… Но это на первый взгляд, на взгляд «окружающей среды», недоумков благополучных. А если вдуматься, получается измена двойная. Ведь когда ты живой и здоровой жене изменяешь, то всегда мыслишка утешающая присутствует: а она? Она тоже может, а возможно, давно тебя опередила, а если и нет, то может… Короче, тут какое-то развратное равноправие. А вот если она не может, то ты подлинно изменяешь. Это понятно?
— Я не думал о таком.
— И правильно делали. Зачем о таком! Об этом лучше, как все. Даже она сама мне говорила: «Найди себе женщину…» И все считали, что я имею право и даже вроде мне полагается. За верность компенсация изменой полагается! Вот научились мыслеблудию! И я с собой хитрил: мол, отдушина нужна, чтобы силы поддерживать. Вроде в чужую постель лезу ради нее же, умирающей… Впрочем, что значит «лезу»? Женщины сами шли. И тут абсурд. Это были по всем меркам хорошие, даже замечательные женщины. Они жалели меня. Ни одна не покусилась, не намекнула: брось ее, давай со мной жить… Нет, не заикнулась ни одна. Но вот что умирающего грабят, что за счет беды меня осчастливливают, тоже ни одна не подумала… Тут тупик. Тут тогда только можно понять, если все боли к тебе сошлись, если самой жизни ужаснешься, а не ценам на рынке.
Федор вздохнул глубоко, заговорил чуть спокойнее:
— Я на вас набросился… Я понимаю. Это мне говорить нужно, а не вам слушать. Но уже немного. Ведь все конец имеет. И моя страшная жизнь кончилась. И увидел я, что не святой я был — так меня одна любившая называла, — а просто жертва автокатастрофы, ничтожный кусочек всемирной живой ткани, которому больше не нужно биться, пульсировать. Только вот стонать еще могу. Почему вам? О вас у меня впечатление осталось хорошее, хотя, конечно, картина, что мы тогда склепали, дерьмо. Все мы тогда суетились, все по десять тысяч хотели и больше. Тут уж ничего не поделаешь. Но я чувствовал, вы что-то за душой имели. Мне вас жалко было, когда вас резанули. Помните, в «Юпитере»? Я помню. Я тогда в отчаянии был, не привык еще к отчаянию. Ваши беды мне пустяком казались, а вот жалко было. Почему-то жалко. Хотя естественнее позлорадствовать было. Я тону, пусть и вам достанется. Так формальная логика обязывала, но жалко… И хорошо, что пожалел я вас тогда. Теперь мне перед вами не стыдно… Это важно. Понимаете?