— Откуда это?
— Пастернак. Из «Доктора Живаго».
— Вы читали?
— Да, мне дали почитать.
Она тактично не спросила, кто и что он может сказать об этом запрещенном романе.
Пауза затянулась.
— Кажется, мне пора?
Она не сказала ни «да», ни «нет».
— Не хочется уходить…
— Спасибо за подарки.
— Тебе спасибо. За этот вечер. Я ведь… все один и один.
Он встал и протянул ей обе руки. Ладони сошлись. Она не двигалась. Тогда он наклонился и поцеловал ее, вернее, прикоснулся к губам, ее губы чуть приоткрылись.
— Я останусь? — шепнул он, потому что горло перехватило.
— Если хотите…
Она не сказала «ты».
— Я останусь.
Потом она стелила на тахте, взмахнув простыней, и свеча погасла, но в комнату падал слабый свет ночника из спальни, где спал ребенок. Он хотел помочь ей раздеться, но Вера отстранила его руки.
— Я сама.
Тогда он торопливо разделся первый. Она расстегнула лифчик, и большие, налитые молоком груди опустились и следом на них легли освобожденные от заколок волосы. Она стояла в профиль, чуть наклонив голову и прислушиваясь к тому, что происходило в спальне, но там было очень тихо. Тогда она откинула край одеяла и легла рядом. Он провел рукой по ее холодному телу, она озябла, пока раздевалась.
— Я люблю тебя, — сказал он неуверенно.
— Не нужно об этом. Согрей меня. Мне холодно.
Он приник к ней. Она не отклонилась.
Потом, задыхаясь, он уткнулся лицом в подушку.
Она лежала, дыша тихо и ровно.
Он повернулся на спину.
Хотел сказать, глядя на тень от люстры:
На озаренный потолок
Ложились тени.
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
Но сказал проще и искренне:
— Люблю. А ты?
И ясно увидел в темноте, как она повела головой.
— Кого же ты любишь?
— Федора.
Это имя он не ожидал услышать никогда.
— Разве не Генрих… отец?
— Нет.
Федор?! Длинноволосый, похожий на Христа художник из киногруппы казался не от мира сего. И никаких заметных знаков внимания Вере…
— Федор?
Снова она повела головой, но теперь уже сверху вниз.
В спальне вдруг шевельнулась девочка. Вера вскочила и бросилась туда.
Саша встал и оделся. Галстук сунул в карман. Она вышла в халате.
— Спит?
— Да, наверно, приснилось что-то.
— Извини, что я… на Генриха. Ведь у Федора…
— Я знаю. Не нужно об этом. Идите, Саша, я боюсь, Ирочку опять разбудим.
— Если я буду нужен, скажи.
— Хорошо. Идите.
Он шел зимней ночной улицей, не замечая мороза, шел скорее ошеломленный, чем обрадованный «победой». В который раз он оказался глупым и слепым. Ревновал к Генриху, обычному бабнику, любителю подобрать без особых усилий «что плохо лежит», и в упор не заметил Федора. Больше того, пропустил мимо ушей прямое его признание. Правда, это позже случилось, после съемок, и Саше в тот момент не до любовных историй было.
Это произошло, когда полностью рухнул его новый сценарий. Рухнул неожиданно, когда уже, хоть и не без потерь, одолел несколько незабываемых этапов, называемых вариантами, и режиссер с будущим директором даже прикидывали предварительную смету. Тут и произошло…
К худсоветам Пашков притерпелся, знал, что говорят там вещи ужасные, но потом все как-то образуется, и потому не сразу понял, что на сей раз вещи ужасные есть подлинно ужасные и не образуется ничего. Впрочем, ужасного было поначалу не так уж много! Вроде бы разыгрывалась обычная игра, когда умные дяди и тети высказывают несмышленышу горькие истины, а потом сходятся на том — что же взять с неразумного, раз он не Феллини? Все, в общем-то, «не Феллини» — картина будет «не Феллини», и замысел, и сценарий, и режиссер. «Не Феллини», но все-таки и не студия Довженко. Что-то есть… Так что с Богом! Снимайте свою «нетленку».
И в тот роковой день обычные благоглупости катились, казалось, своим чередом. Дама в замше сказала задумчиво, что острота сюжета повредит внутреннему смыслу замысла и нужен другой ритм, это не вестерн, нужно дать возможность зрителю не только сопереживать, но и поразмыслить. Мужчина с трубкой, напротив, счел, что будущей картине не хватает динамики, и почему это мы, черт возьми, не можем совместить ритм с мыслью? Нет, не видать нам успеха, пока не научимся профессионализму. И сколько можно предавать анафеме вестерн! Представитель рабочего класса заявил, что он и сам не Феллини, но твердо знает, что искусство должно воспитывать, и тут старшие опытные товарищи должны помочь молодому. Саша все еще считался преступно молодым, ему даже до сорока нескольких месяцев не хватало!
Выступление представителя трудового коллектива он выслушал, как и другие выступления, с пониманием и признательностью. Все шло рутинно, по накатанной схеме.
Но вот…
Новый выступающий сидел позади Пашкова, худсовет проходил в холле, и каждый расположился там, где досталось кресло. Этот оказался в дальнем углу, однако вначале Саша даже не обернулся, слышно было нормально, а фамилия выступающего — Заплечный — показалась забавной, но и только, ничего не сказала, он уже привык, что на обсуждениях присутствуют и выступают люди, о существовании которых не подозревают даже большинство кинематографистов, не говоря уже о зрителях.
— Товарищи! Я вас не понимаю…
Непринужденную обстановку сменило напряженное молчание. Мужчины почему-то подтянули ноги, а женщины поправили юбки на коленях.
— Я не понимаю, почему наше обсуждение происходит в некой безвоздушной атмосфере, в своего рода колбе, наполненной формально-эстетическими построениями.
Саша простодушно улыбнулся безвоздушной атмосфере и колбе с построениями, остальные нахмурились.
— Я призываю вас на свежий воздух, туда, где кипит реальная жизнь. Повседневная советская жизнь, которой я не ощущаю здесь, на нашем совете, и, увы, не вижу в сценарии. И я хотел бы обратиться к автору и спросить: где вы видели людей, подобных вашим героям? У нас? Не верю. Я лично таких «героев» никогда не видел и будущей картины тоже не вижу.
Теперь уже обернуться пришлось, и Саша увидел человека, который заметно отличался от других присутствующих. Все были в основном равнодушны, некоторые лениво-доброжелательны, и только этот смотрел на Пашкова так, будто Саша только что вытащил у него из кармана туго набитый бумажник.
Сравнение показалось забавным, и только позже Пашков постиг, как близко оно к истине. Ведь не о советских же людях в самом деле пекся этот озлобленный человек, он кровно переживал, что сценарий сейчас одобрят и за семьдесят страничек (да какие там семьдесят! Ведь сплошь диалоги!) текста этот выскочка-провинциал получит кучу денег. Такими, во всяком случае, представлялись чужие деньги неудачнику от кинематографа. И он был беспощаден.
— У нас подобных ущербных людей нет! Это не наши люди, и мы не пропустим их на советский экран.
Саша мог возразить, что «не наших» он просто не видел, за рубежом-то никогда не был, даже в Болгарию туристом не ездил, но откровенная злобность подавила его.
«Псих какой-то», — подумал Саша.
Время, когда обсуждался сценарий, назвали впоследствии застойным. Не следует, однако, думать, что застой — это сплошная тишь, не знающая бурных всплесков. С обманчиво мирных склонов нередко обрушивались лавины. Одна из них и погребла Сашу. Он растерянно посмотрел на режиссера, ожидая резкой отповеди «психу». Но режиссер только неопределенно покачал головой…
— Что вы? Почему смолчали? Или наплевать на этого дурака? — спросил Саша, когда они остались вдвоем, ибо члены совета вдруг заспешили по своим важным делам, не приняв никакого решения, потому что время якобы не терпит.
Режиссер снова покачал головой, на этот раз более определенно. Движение означало — нет, не наплевать.
— Может быть, зайдем в «Юпитер», обсудим? — предложил Пашков.