Двусмысленность знаков
Ну же, присмотритесь, сероглазая Недоброжелательница, с чем мы, либидинальные экономисты, в очередной раз намерены порвать: мы больше не станем говорить (разве что по недосмотру, не рассчитывайте на это) о поверхностях записи, об областях вложений и тому подобном. Мы будем остерегаться принятого размежевания между записью и ее местом. Нужно (между этим нужно и ты должен большая разница, говорит Ницше), нам нужно подстегнуть свое воображение, нашу способность к прощупыванию, пока она – не мыслить же нам, мы же не мыслители – пока она не сфабрикует идею интенсивности, которая вместо того, чтобы опираться на производящее тело, его определяет; идею перехода на ничто, который в мгновение вне исчислимого времени обеспечивает свое собственное прохождение, свой заход (как говорят некоторые в совершенно другом значении). Итак, отнюдь не сначала поверхность, а потом письмо или запись на ней. Нет, либидинальная кожа, о которой задним числом можно сказать, что она представляет собой лоскутную чересполосицу органов, органических и социальных элементов тела, сначала либидинальная кожа – что-то вроде тянущегося следа интенсивностей, эфемерное творение, бесполезное, как след реактивного двигателя в разреженном на высоте 10 000 метров воздухе, за исключением того, что, в отличие от этого следа, она в высшей степени разнородна. Но притом будучи, как и он, одновременно и путем прошествия, и самим путешествием. Вы скажете: раз «прошествие» – значит уже в прошлом, кожа поставляет не проход, а его прошлое, не интенсивность, а ее последействие; так что поверхность, либидинальная кожа – лишь воспоминание об интенсивностях, капитализация, локализация их прохождений, одно дело интенсивность, другое – то, что от нее осталось, так что ваше сравнение ничего не стоит, ведь оно показывает, что имеет место caput[18], поверхность записи, реестр, тогда как его в его функции входило продемонстрировать ацефалию.
Вижу, как вы, Недоброжелательная, улыбаетесь фарсу, который разыгрывают надо мной слова знания и капитала еще до того, как я начал говорить. Полюбим же сей фарс, не будем его бояться, скажем да всякий раз, когда будет нужно (и нужно таки будет, и нужно не раз) сказать то, что мы должны сказать как либидинальные экономисты, сей фарс нафарширует наши слова старым фаршем нигилистической печали. Всегда останется возможность смешения либидинальной кожи и реестра записей, как Христа и Антихриста, материи и антиматерии. Не в нашей, слава богу, власти их разъединить, изолировать в точности одну область, одну – в точности! – волость, которая бы удачно представляла в точности либидинальную ленту и ускользала от правления понятия, от его жесткого скептицизма и нигилизма. Нет сферы утверждения, слова убивают друг друга.
Чудесно сказал Фрейд: в ропоте Эроса безмолвно работает влечение к смерти. Эрос и влечение к смерти несовозможны, но неразрывны. При прочих равных так же обстоит дело и с прохождением интенсивностей и поверхностью записи. Поскольку последняя, поддерживая прохождения, действует как память, именно ею отмечается и сохраняется возбуждение, она – средство преобразовать единичный знак ничто, каким является интенсивность, в термины присутствия/отсутствия, чье положение и, следовательно, значение будет определяться в зависимости от присутствия/отсутствия других терминов, в зависимости от их регистрации, от их места в форме, или в Gestalt[19], или в композиции. Поверхность записи является тогда средством регистрации. И остается сделать всего один шаг от средства регистрации до средства производства, который, как говорит Делёз, и совершает деспот, который и совершает великий Гештальтист. Мы отлично знаем, что эта поверхность является сразу, неотличимо и либидинальной кожей, «порождаемой» шальной чертой, и благоразумной уплощенностью расчетной книги. Сразу соположением единичных эффектов, что зовутся Сара, Биргит, Поль, печень, левый глаз, стразы на воротничке, соположением ни за что не собирающихся в одно тело точечных интенсивностей, только соседствующих в невозможной идее ленты влечений, каковая не может быть одной поверхностью записи, а лишь несколькими, даже не обязательно последовательными, мимолетными всплесками интенсивности либидо, – итак, сразу и всем этим, и листом, на котором в виде списков, спецификаций, гражданских состояний, перечней, указателей, следуя двойному закону парадигмы и синтагмы, столбца и строки, зарегистрировано то, что остается от интенсивности, ее след, ее запись.
Этот-то фарс и разыгрывают над нами слова, разыгрывают интенсивности и, с начала и до конца данной книги, разыграет сам наш порыв: позыв сей дойдет до вас, читатель, Недоброжелательница, изложенным, отложенным; тот лист, на котором я пишу и который на мгновение, в помрачении и нетерпении, становится ласкаемой женской кожей или водной гладью, по которой я с любовью плыву кролем, вы получите сей лист напечатанным, повторяющим то же самое, в удвоении, вы получите регистрационный лист. Слова, которые обжигают кончик пера, которые этот кончик подстегивает как безучастное стадо, чтобы заставить их мчаться и поймать на лету самое благородное, самое быстрое, самое могущественное из них, вы получите как лексиколог. И какие бы ни пришли в голову с-равнения, все они исходно никчемны из-за cum-[20], которое они содержат и которое превращает их в процедуры взвешивания, размышления, соизмеримости, годные для реестра и бухгалтерии, навсегда неспособные передать интенсивность в ее происшествии.
Уж не думаете ли вы, что мрачная констатация подобной отсроченности письма нас ошеломляет и угнетает? Она нас живо интересует и вызывает прилив новых сил. Если в этом и кроется какой-то секрет, то он лишь в том, как невозможное соположение единичных интенсивностей уступает место реестру и регистрации? Как отсрочка-смещение единичности аффекта вне места-времени предоставляет место и время множественности, потом общности, потом универсальности в понятии, в оцелокупливании реестра, предоставляет место и время отсрочке-составлению или совмещению? Как сила уступает место власти? Как молниеносное утверждение описывается вокруг некоего нуля, который, в него вписываясь, его ликвидирует и предписывает ему смысл?
Вот в чем наш живой интерес (среди прочего политический, поскольку все это сугубо политический вопрос). И те как, с которыми мы к нему обращаемся, не имеют ничего общего ни с какими почему. Почему злобно, ностальгично, вероломно, всегда нигилистично. Мы не отрицаем реальность, само собой либидинальную, этого нуля, этого реестра, в наши намерения не входит гипотетически обесценить ее, заявив для начала: сей нуль является злобным деспотом, он нас подавляет, он для этого создан и т. д.; мы не разделяем все эти проявления озлобленности, которые часто служат движущей силой политического. Еще раз: нас интересует знак в клоссовско-римском смысле Субига и Пертунды, единичный тензор с беспорядочной множественностью направлений, мы не предполагаем, распутав, извлечь его из «плохого», нигилистического от Платона до Пирса и Соссюра знака, дабы поместить отдельно в некоем хорошем месте, где можно будет наконец укрыться от великого семиотического Нуля-семиотика, не предполагаем, стало быть, его отъединить и вынести по отношению к плохому знаку наружу, или наоборот, вынести наружу плохой по отношению к хорошему, их разделить и тем самым стать Праведниками, Блаженными, Мудрыми, Равными, Братьями, Товарищами; нет, из всех этих перекроений нас интересует только одно: стать прямо там, где находимся, достаточно изощренными, чтобы за грубостью обменных знаков почувствовать неповторимо единичные прохождения аффектов, достаточно избирательными и… скажу-ка провокации ради: в достаточной степени иезуитами, чтобы уловить за общим движением опущения и записи на Нуле капитала, Нуле Означающего, все недо и по-за сего движения – застои или брожения, – которые оно затягивает и предает; чтобы любить запись не потому, что она возвращает и включает, а из-за того, что́ требует ее производства, не потому, что она перенаправляет, а потому, что дрейфует.