Начни сначала.
Шесть терапевтов, три психиатра и бесчисленные менторы в книгах и на тренингах. Полное единодушие. Сосредоточьтесь на настоящем. На тканях, это естественно. Но как не обращать внимание на протертую гнилую дыру в душе?
«Введите новый пароль». Руки над клавиатурой дрожат. Я набираю новый пароль: «2018 всегда твоя мама!».
Четыре утра. Принимаю душ. Собираю опавшие листья для недолговечного произведения искусства. Амир, ночной сторож, рад мне. Я вручаю ему пакет с флорентийским печеньем, его любимым.
– Опять не спится, доктор?
Акцент превращает «спится» в «сбиться».
Не спится. Но сбиться – это запросто. Не спасут ни опоры, ни веревки. Свободное падение прерывается, только когда я работаю с тканью.
Мастерская словно тихая гавань. Я устраиваюсь на табурете. За четыреста лет серебряные нитки покрылись патиной, но в верхней части вышивки сияет золотая нить, складываясь в изображение солнца. Я почти уверена, что иглу когда-то держала в руках юная девушка, которую готовили к замужеству, обучая играть на музыкальном инструменте, говорить на иностранном языке и вышивать.
Когда мне исполнилось одиннадцать, мать повезла меня в старинный город Флоренцию, чтобы я научилась оценивать и покупать ткани. В витрине Casa dei Tessuti[22] я увидела манекен в ткани с такой изящной вышивкой, что она казалась фотографией. У ног манекена серебрился плакат: «Ogni donne e un universe». «Каждая женщина – сама вселенная».
Работая, я представляю, как ловкие пальцы вышивальщицы следуют теперь полинявшему рисунку на ткани. Большинство ученых скажут, что она мечтает о будущем муже, о детях, но меня всегда интересовало, понимали ли женщины преимущества навыков, которые они получили. Например, учились принимать решение, когда делали стежки, в изящной позе извлекали из струн музыку или обращались к иноземным вельможам на их родном языке. А если их мужья умирали рано, что случалось довольно часто, этим женщинам приходилось управляться и с работой, и с домашним хозяйством. Возможно, эта юная вышивальщица слишком хорошо знала, какое образование получает. Понимала, что она была вселенной, которую создавала сама.
Пальцы расстегивают едва держащуюся пуговицу на брюках. Я прижимаю руку к натянутой коже под пупком. Отрываюсь от вышивки. Слезы текут быстро, обильно. Я держу руку на коже под рубашкой. Ох уж эта болезненная привилегия выбора. Все должно быть не так.
Глава 7. Флоренция, 1504 год
В месяц перед Великим постом карнавальный дух во Флоренции доходит до безумия. Но в церкви Сан-Микеле мои пальцы белеют от напряженной молитвы. Я обращаюсь не к небесам или храму, не к распятию, укрытому шелками на алтаре.
– Пожалуйста, помогите маме, – умоляю я Святую Елизавету, в то время как снаружи ревет пьяный мир.
Улицы заполняются парадными шествиями, гремят приветствия буйному богу вина Бахусу, мужчины в костюмах Эроса танцуют аллеманду и тройную гальярду. Из окон верхних этажей выглядывают девушки, которым отцы запретили выходить из дому, а пьяницы в масках изо всех сил стараются выманить их на улицу. Сатиры, нимфы и черти бьют в барабаны и распевают вульгарные куплеты. Разгульная беднота предается всем возможным грехам перед грядущим воздержанием и трезвостью, которые завершатся благоговением в Domenica di Pasqua, Пасхальное воскресенье.
Матери не до веселья, но приходится работать, чтобы угождать посетителям таверны. Болезнь истощает ее и без того худенькое тело, но она занимается бесконечными делами и молчит. Она забыла, что я уже видела признаки incinta[23]. Я держала волосы Лючии, когда ее вырвало в ведро. Мы перестали резать лук, потому что запах вызывал у тети тошноту. И теперь, когда мы готовим, лук нарезаю только я, а мама закрывает нос передником и выскакивает из кухни. А сегодня утром я нашла сушеные травы. Желтые цветы сильфия и пижмы, похожие на маргаритки, фиолетовые цветки кошачьей мяты и маленькие белые головки тысячелистника. Женщины, желавшие вызвать кровотечение, измельчали и готовили отвары трав.
Отец не обращает внимания. Слишком занят, гордится вечеринками в таверне и посетителями, которых они привлекают.
– Забудьте о Божьих благословениях, – заявляет он почти каждый день. – Мою таверну выбирает сам Микеланджело Буонарроти. Мое вино.
Будто ему даровали вечное отпущение грехов.
По правде говоря, синьор Буонарроти посетил таверну лишь однажды, чтобы встретиться с синьором Альбертинелли. Он стоял, скрестив руки, словно они были привязаны к груди, а Альбертинелли жаловался на краски, которые оставляли желать лучшего.
Отец приказал мне наполнять их бокалы вином. За Альбертинелли я едва успевала.
– Сперва научись рисовать, а потом спорь о красках, – заметил синьор Буонарроти, отказываясь от вина, пока я наполняла бокал Альбертинелли.
– Слышите, как он меня оскорбляет? Зато слишком обожает других, – возмутился Альбертинелли, пытаясь вовлечь меня в разговор. – Видите сноба из Феррары? Это Ариосто Лудовико.
Он показал на человека в красивой одежде.
– Служит кардиналу Ипполито д’Эсте, но воображает себя поэтом. Пристал к нам – никто его не приглашал – и декламирует чистый подхалимаж, чушь! Экспромт!
…и тот, кто
лепит и рисует,
Микель, не простой смертный —
ангел небесный.
– На колени! Все! – заорал толпе Альбертинелли. – Сам Микель, божество, удостаивает нас присутствием.
– Как мило, – улыбнулась я, пренебрегая насмешкой Альбертинелли. – Микель, ангел небесный, – надо запомнить.
Альбертинелли осушил очередной бокал.
– Я для тебя потом станцую. Увидишь мои другие таланты.
Он выбрасывал ноги то влево, то вправо в неустойчивой гальярде. Попытался подпрыгнуть, демонстрируя мужскую силу, и споткнулся, пролив вино. Микель поймал его быстрыми, сильными руками и не дал упасть.
– Я бы предложил извинить его, ибо он пьян, но и трезвым он не лучше, – сказал Микель.
Он мне сразу понравился.
* * *
За спиной распахиваются двери церкви, и волосы треплет порывом ветра. От двери к алтарю медленно шаркает синьора Оттолини. Она останавливается рядом со мной, тяжело опирается на палку.
– Ты без ума от картины?
Она поднимает искалеченную руку над алтарем.
Я съеживаюсь и пожимаю плечами.
Она склоняется ко мне.
– Они тебе нравятся? Евреи?
Она спрашивает, сверкая глазами, и мне неловко. Я слышала, как Савонарола обвинял евреев. Требовал, чтобы «врагов Христа» прогнали из города. Я никогда не задумывалась, что Святая Елизавета или Дева Мария еврейки. Хоть они и жили на Святой земле, я представляла, что они такие же, как я. Женщины. Не пойму, чего хочет старушка: думает, что я ничего не знаю, или интригует.
– Их презирают. Потом поклоняются.
Она неодобрительно цокает языком.
– Тем, кто до сих пор хочет изгнать евреев, почему бы не убрать и эту картину?
Она падает на колени и достает четки. Потом неловко поворачивается, стихая до шепота:
– Кто же твоя любимица? Элишева или Марьям?
Я слышу ее слова, но не понимаю.
– Элишева, – она показывает на женщину справа, которую я знаю как Елизавету, – или Марьям? – показывает на Деву Марию. – Так их назвали матери при рождении.
Она улыбается, приподняв бровь.
– Я не слышала своего имени с тех пор, как похоронила мать.
Ясные умные глаза темнеют, и она поворачивается к алтарю.
«Элишева». Я повторяю про себя имя, а синьора перебирает четки, читая молитвы. Наконец она завершает ритуал и поднимается.
– Так кому ты молишься?
– Элишеве, – отвечаю я, и она одобрительно улыбается.