Раза два приходил он к отцу, да скореючи в степь ворочался, оттого что жизнь у отца, как придорожный подожженный пень, началась: не горит и не гаснет. Семнадцатый год уже парню пошел, понимать все стал, что к чему. Когда же пришлось Вахрушке с табунами скота в Урал пойти, не вздохнул и не охнул. Так и ушел в горы пастухом байским.
Далеко в горах было селение, куда скот пригнали. Не считал Вахрушка, сколько было у хозяина скота, да и зачем было ему считать! А вот сколько было пастухов, таких же бездомных, каким был и сам, это Вахрушка хорошо знал. С одним из пастухов подружился Вахрушка. Пастуха Гасаном звали. Такой же молчаливый, как и Вахрушка был. Не зубоскал, стариков не обижал, зря не задирался. В степи храбрым был и пастухов в беде не оставлял и больше всего на свете любил сказки говорить. Много их он знал. Откуда, что и бралось у него? Слова как у мудреца, хотя по годам однолеток с Вахрушкой. Любил Вахрушка Гасана слушать. Особенно летом, в ночном, в степи. Говорил Гасан про то, что виделось ему, — про звезды и ковыль, про ветер и горы, как великаны. Он говорил и про свою сестру — девушку Мухасану и далекую Бухару.
Как-то раз зимой чуть не замерз в степи Гасан в своем стареньком бешмете и худых обутках. Спас его Вахрушка от верной смерти и вместе с Гасановой сестрой выходил его. После этого совсем Гасан к Вахрушке привязался. Братом стал называть его. Вахрушка дал другу с себя на волчьем меху ягу и теплые обутки. В шапке из лис и в яге совсем стал походить Гасан на друга. Значит, верно говорится, что доброму человеку, каким был Вахрушка, и чужая беда к сердцу.
Вместе с теплом очага Гасановой юрты, куда зачастил Вахрушка, вошла в его сердце сестра друга — Мухасана. Не из красавиц она была, хотя и стройна и нежна, словно молодая елочка у плетня, и с глазами, в которых ночь гостила. Мухасана и в простой одежде без уборов богатых и без яркого платка для Вахрушки желанной была. А больше всего полюбил Вахрушка Мухасану за тихий нрав. Тихая вода, говорят, и крутые подмывает берега. Не подмыла, а просто смыла у Вахрушки тоску Мухасанина любовь. Повеселел он, запело его сердце, словно солнышко вошло в него, а вместе с ним и счастье. Только шибко оно коротким было. Злым осенним ветром разметало горе по горам и по степи его недолговекое счастье.
В тот год на диво жарким лето оказалось. Ни единой дождинки не выпало на землю. Стал от голода народ умирать, глазами маяться. Загноятся они у человека, погноят, погноят и ослепнут. За этой бедой — новая, большим валом в непогоду черная смерть пошла по степям и сопкам гулять. Целыми аулами и деревнями вымирал народ. Пришел мор и к Мухасане, Вахрушке и Гасану.
Первым заскудался Вахрушка. Стал он маяться глазами. Будто пеленой из колючек их закрыло. Затревожился Гасан и Мухасана. Разными снадобьями принялись они его выхаживать. Но со степных просторов все больше и больше раскаленный ветер проносился. Приказал бай всем пастухам сняться с места и скот весь увести в горы. Так больным и сел на коня Вахрушка, и если бы не Гасан, совсем бы пришлось худо парню.
Заплакала Мухасана, проводив брата и Вахрушку. При них бодрилась, а как пыль улеглась за табунами, будто оборвалось в ее груди сердце. Жалко ей стало Вахрушку. Смола не смола, а прикипело. Не оторвать, не вырезать. «Как помочь ему, чтобы не ослеп?» — думала она про себя, сидя у юрты. И вдруг раз увидала, как прямо к ней старуха шла. Подошла бабка и спросила:
— Не знаешь ли, девушка, пастуха, Вахрамеем прозывают?
— А зачем он тебе, бабка? — на родном для Вахрушки языке спросила Мухасана.
Научилась она от Вахрушки и от других поселенцев русскую речь понимать. Немало русских кругом селилось. В такой же жили бедности, как и башкиры, оттого не гнушались друг друга. В добрые дни вместе на круг ходили, не оглядываясь на стариков, ворчавших, как всегда, на своеволие молодых.
— Я поклон ему от отца принесла, — сказала старуха, вытирая пот кончиком платка с лица, изрезанного морщинами.
Обрадовалась Мухасана. Обцеловала эти бабкины морщины, только когда целовала, то показалось Мухасане, что от старухиной кожи холодком несет. Но не до этого девушке было. Дорогой гостьей повела она ее в юрту. Усадила на самую толстую кошму, свежим напоила кумысом, баранины принесла. И опять, когда наелась старуха и скинула с головы платок, пуще прежнего удивилась Мухасана: у старухи, как у молодой, толстая коса венком на голове лежала. В диковинку была девушке и одежа на старухе: старушечий сарафан до полу зеленым светом отдавал и платок был тоже сзелена, и на нем при солнце какие-то диковинные цветы зелеными огоньками блестели.
И снова ни к чему это все было для Мухасаны, оттого что гостья так складно говорила, а главное, все знала про ее, Мухасанину, любовь к Вахрушке и про то, что он глазами страдает и шибко ей, Мухасане, его жалко, а чем помочь ему, она не знает.
— Ты, девка, не тоскуй о парне и о глазах его, не он один хворает — всем надо помогать. Вымрет так весь народ в аулах и в станицах, — говорила бабка Мухасане. — А вот за то, что ты верна на слове, помогу я тебе, — сказала бабка, доставая из котомки какой-то камешек.
— В каком, бабка, слове? — спросила Мухасана старуху.
— В том, девушка, слове, что ты себе дала, помочь человеку в горе. Дала и не отступаешь. Отступается, милая, тот, кто как червяк живет. У такого и смерть-то как у червяка бывает: кто хочет, тот и задавит.
И, вздохнув почему-то, бабка подала Мухасане камень, такой серенький на вид.
— В этом камне большая сила, — опять сказала бабка. — Вот погляди.
И она положила на ладонь камень так, что он вдруг загорелся голубым светом, три зарубинки на нем будто почернели.
— Теперь бери коня, — приказала бабка. — Скачи день, другой. Как покажется тебе гора, словно кто ее ножом срезал, остановись. Погляди на срез возле земли и ищи такое место в граните, чтобы камень этот вошел. То и будет вход. Не гляди, что он малый — бурундуку не проскочить. Это только ключ, лишь бы зарубки подошли, дальше большой будет вход.
Живо собралась Мухасана, надела Гасанову одежду конника-джигита, а пока собиралась, спросила бабку:
— Бабушка! А ты сама кто будешь, откуда все ты знаешь про меня и Вахрушку?
— О! Милая! Проживешь на свете, сколько я прожила, не то узнаешь! К тому же не подумай, не шайтанова я жена, молний и грома я не посылаю, не отвожу мор от скота и не заманиваю людей в болота!
— Тогда скажи все же, кто ты? — вновь спросила Мухасана.
— Ну ежели ты так хочешь про меня узнать, так послушай. Я стерегу богатства гор и лесов. Рожденная в горах, я знаю все их тайны, где золото лежит, где горы самоцветов, где родники живой воды и дворцы из хрусталя.
Ничего не поняла Мухасана в словах старухи, а та все продолжала:
— Вложишь камень во вход малый, только не забудь, чтобы зарубки были к солнцу, и откроется гора. В ней ты увидишь дорожку прямо к дворцу. Из хрусталя он весь будет. Не бойся, что он сияет и режет глаза, руками человека он сделан, значит, по силе было глядеть людям на хрусталь, когда из целой глыбы вытачивали дворец. Поднимись на крыльцо, открой серебряную дверь, входи в светелку, тоже всю из хрусталя и серебра. Посередке стоит хрустальный стол, а на нем сидит серебряная птица-сокол. Не простая это птица. В каждом ее пере запрятано счастье. — И помолчав, старуха еще строже сказала: — Помни, Мухасана! Как нет воды в камне, а у утки молока, так нет и у тарханов и баев жалости к народу, вот и украли они счастье у людей. Спрятали птицу-сокола с перьями из счастья баи далеко в пещеру, чтобы люди не нашли. Только спрятали так, что и сами заблудились. Сроду им дорогу к птице-соколу с перьями из счастья не найти.
— Бабушка! Уж шибко мудро ты говоришь, понять мне тебя трудно. Лучше скажи, что мне делать дальше? — прервала Мухасана бабку.
— Подойди ты к птице ближе, как зайдешь в светелку, поклонись пониже и о горе своем ей расскажи. Попроси у нее перо счастья, чтобы Вахрушке помочь и всем людям. От черной лихоманки найти спасение. Когда возьмешь перо, вновь скачи в пустынные, дикие места, там и найдешь огонь счастья. Глубоко в земле хранится он.