Наелся и принялся на весь лес хохотать да так, что гул пошел по горам.
Слушал, слушал Андрей гостя и все больше дивился над тем, как тот принялся кружиться, скакать и извиваться. Кружил, кружил гость да как заорет:
— А ты не видел ватаги моей и где она скрылась, притаилась?
«Фу ты, пропасти на тебя нет! — подумал про себя Андрей. — Значит, и верно я угадал. Варнак это с большой дороги. Может, атаман, по серьге видно. Оттого и разодетый».
Не по себе стало Андрею. Не боялся он, но не любил варнаков. Сторонился их, не по сердцу они ему были. Но опять же виду не показал и ответил:
— Ежели бы я знал, какой ты человек, не дал бы тебе камень от хвори. Лес-то широк, не изба — для любого гостя места хватит.
А гость, знай, песни орет и на месте кружится. Известно: «Середка сыта — концы говорят».
Глядел, глядел Андрей на гостя, да как рассердится. И так рассердился, что не вытерпел и тоже заорал на него. У самого в ушах-зазвенело и глаза закрылись.
— Доколе ты тутотка изгибаться будешь? Не запугаешь все равно, варначино, хоть всю ватагу приведи!
А когда открыл глаза Андрей, гостя как не бывало.
— Убрался никак, — проворчал Андрей, выбирая место, где бы лечь спать. — Скоро утро, а я глаза не сомкнул. Пропасти нет на этих гостей.
Скореючи сдернул с себя азям, подостлал под себя, картузишко под голову положил на бревешко, которое лежало недалеко от костра, и захрапел.
Сколько он проспал, не помнил, только вдруг чует во сне, будто бревешко под ним шевелится. Проснулся аж Андрей. Поглядел кругом. Никого нет. Поворчал снова: дескать, не ночь, а целое представление — и опять заснул. Спит и вдругорядь чует, что бревно под ним не просто шевелится, а ходуном ходит.
Приподнялся Андрей и от страха обмер: перед ним, вернее, над ним здоровущая голова полоза качалась.
От костра его глаза будто огнем пышут и на Андрея уставились. Глаза то злые, то озорные — ну точь-в-точь как у гостя.
Хотел Андрей подняться с земли и не смог. От страха ноги будто отнялись и все тело окаменело, а полоз все ближе и ближе…
Вот тут-то и заговорила горщицкая сила в Андрее. Не поддался он страху. Вскочил на ноги с земли — и как только у него получилось — вдруг сложил кукиш и полозу показал: на, мол, съешь! И будто этот кукиш весь страх с Андрея снял — кинулся он бежать, а как в поселок прибежал, то всех на ноги поднял.
Бегал и я полоза бить. Когда прибежали мы, недалеко отполз окаянный.
Ну и вправду есть отчего испугаться. Здоровущий был. Бревно бревном. В потемках-то и не разглядел Андрей — лежит бревно — и привалился парень.
Брякотни в поселке было — в десять мешков не сложишь. Больше всего мнение было одно: дескать, поначалу полоз мужиком оборотился. За Андрееву некорысть хотел ему тайность какую-то выдать, да Андреева усмешечка рассердила — вот и припугнул парня.
Может, сказки все это про мужика. Полоза-то я сам видал, нес потом, когда убили, а насчет мужика, может, Андрейка и прибавочку сделал, для пущей важности — дескать, сказка пострашней будет.
Ну, а напоследок я вот тебе что скажу. С чего начал, тем и кончу. Про дружбу Андрея с самим Ферсманом еще расскажу.
Вот, на-ка эту книгу возьми и почитай, что про брата Ферсман писал, — и дедушка Михаил достал с полки книгу, завернутую в пожелтевшую бумагу.
Бережно развернул ее, и я прочитала:
«— Видишь, смотри, — показывал мне горщик Лобачев кусочек редчайшего хиолита на Ильменской копи. — Вот видишь ты, тоненькая розовая полосочка, что лежит между шпатом и леденцом — это, значит, будет хиолит, по-вашему, а если нет полосы, то самый настоящий криолит. Он на зубах потверже, скользкий такой, как кусочек льда, а хиолит — тот рассыпчатый, хрустит под зубом.
А через несколько лет в прекрасном трактате одного датского минералога об ильменском криолите я нашел почти все эти описания мелочей строения камня, как разгадку одной тайны в горах Южного Урала.
Тончайшие наблюдения, достойные самых великих натуралистов, рождались в простой, бесхитростной душе горщика, всю жизнь, тяжелую и голодную, проведшего в горах и мокрых дудках…»
Так писал Александр Евгеньевич Ферсман об Андрее Лобачеве. Не зря, выходит, люди о нем много и светло помнят.
Вот и все. Только, как всегда, от себя я добавлю: думаю и даже вижу будто, что у одной из старых ильменских копей в заповеднике стоят два памятника рядом. Один академику Ферсману, а рядом с ним — Андрею Лобачеву.
ЗУЗЕЛКА
Есть немало на Урале гор и горушек, хребтов и речушек, про которые в старину люди сказки сложили. К примеру сказать: есть на одном крутом берегу реки Белой большой обрыв, а на нем камень, как есть огромный стул с подлокотниками. И стоит этот стул с давних, предавних времен.
Старики уверяют, будто на нем сам Емельян Пугачев сидел, окруженный атаманами. Совет он с ними держал: каким путем покороче к уральским заводам пробраться, минуя хребты и перевалы большие?
Вот лет сорок назад, на томилках, довелось мне сказку услыхать про помощника Пугачева, атамана Грязнова и красавицу Зузелку.
Молва что волна, широко разливается. Пока Пугачев по Яику гулял, силы собирал, а потом со своим войском на Урал подался, в наших местах такое дело приключилось:
Один раз пошла девушка из аула за водой. Подошла к озеру, наклонилась к воде и вдруг на тропе у самой воды женщину увидала. Поглядела на женщину Зузелка — так девушку звали, — а та умирает уж вовсе. Время-то было под осень, холода наступили. Закоченела молодайка, что на земле лежала. Возле нее грудной младенец копошился и тоже весь в лохмотьях, как мать. Материнскую грудь искал. Неразумным щенком к матери тыкался, весь посинел, не плакал даже.
Кинула Зузелка бадейку и а землю, сорвала с себя бешмет, накрыла им молодайку и дитя, хотела сама за народом бежать, да уж так печально умирающая на Зузелку поглядела. Глядит, а у самой слезы бегут, а губы шепчут что-то. Не может Зузелка понять молодайку, только по ее глазам догадалась, что просит она ребенка не бросать. Хотела было несчастная приподняться, но не смогла. Упала и тут же скончалась.
Подняла Зузелка дитя с земли, прикрыла его от ветра платком и в аул понеслась. Бежит, а сама ребенка к груди прижимает. Вбежала в избу и принялась отцу с матерью рассказывать о большой беде с прохожей на тропе. Говорит им, а сама ребенка отогревает.
Слух быстрее огня, враз все охватит. Весть о мертвой молодайке быстрее огня облетела все жилье. Побежали люди на тропу. Смотрят, и верно: мертвая молодайка на тропе лежит. По ее обличью сразу все признали, что далекая Русь ее родила. Не дивились такому делу люди оттого, что давно было известно, часто мимо их аула беглые проходили. Из-за гор Камня шли они, а куда? Не ведали ордынцы. Да и не до беглых им самим-то было. От байской узды не скоро опомнишься.
Под высокой елью зарыли ордынцы мертвую. Поговорили, как бывает, поудивлялись тому, кто мог бросить на дороге мать с ребенком. Кто она? Пожалели, повздыхали и разошлись, а дитя так и осталось у Зузелки. Никому не хотела она его отдать. Будто околдовал ее найденыш.
Сядет с ним на кошму и примется забавляться. За избой метель и вьюга. Все гудит и свистит, а в избе тепло. Только от думы Зузелке страшно: отберут у нее дитя. Бай Кирей давно на нее злится — не пошла она к нему в жены!
Каких только она имен младенцу не надавала! Какие только песни не перепела! Самым лучшим молоком от молодых кобылиц его поила. Ведь ее отец был пастух, к тому же старший.
То положит ребенка она к себе на колени и глядит на него, а он ручками ее черные кудри перебирает. В глаза как матери глядит. То смеется Зузелка, то загрустит, вспомнив молодайку, что под елью в лесу лежит. То порадуется она, что от смерти спасла дитя.