— Считаешь, я еще молод?
Дэвид щелкнул тумблером. Полилась тихая мелодия.
— Поскольку я молода, и это не вызывает сомнений, ты не можешь быть старым.
Розалин шутила. Она вытерла слезы платком и улыбнулась почти так же профессионально, как и плакала.
«Мамина фальшь столь высокой пробы, что кажется естественнее, чем естество». Дэвид поднялся, подошел к небольшому секретеру. Щелкнул замок.
— У меня сюрприз! — он протянул старинный итальянский веер. — Слоновая кость в серебре. Очень старая вещь, авторская. Видишь, — он ткнул пальцем куда-то вниз.
Розалин с интересом повертела веер, потом раскрыла его, зашелестели костяные пластинки, тонкие, пожелтевшие, кое-где выщербленные. По всему полукружью веера шла латинская надпись: Nil gratins protervo libro1.
— Что там написано? — спросила Розалин.
— Дорогой маме от любящего сына.
Дэвид сложил веер, опустил в футляр и спрятал в сумку матери.
— Не успокоюсь, пока миссис Уайтлоу не найдет тех, тех… — волнение душило Розалин, — тех, кто хотел тебя убить.
— Убить?
— А разве нет?
Розалин даже привстала от напряжения.
Лоу повернул какую-то ручку, и музыка залила всю комнату, вырвалась в окно и понеслась по саду.
— Что думаешь делать дальше?
— Я?
Дэвид выключил музыку, посмотрел на клумбы за окном и проговорил:
— Пит прекрасный садовник. Таких цветов у меня не было никогда.
— 3 Таких неприятностей тоже, — отчеканила Розалин.
В ней боролись чувство материнства, не погребенное под обломками десятилетий беспутной жизни, и жадность. Простая человеческая жадность. Как раз та, о которой говорил когда-то Барнс. С Дэвидом они будут встречаться, как и раньше, не чаще раза в месяц на полчаса. Она будет жаловаться на безденежье, он будет кисло улыбаться или делать ей подарки. Какие? Как сегодняшний веер. Подарки за несколько сотен долларов. «Так много говорят о материнстве, — размышляла она. — Не знаю, может, когда он родился, у меня и были какие-то чувства. А потом?..»
Потом, чем старше он становился, тем прохладнее делались их отношения. Почему? Деньги! Только они. Можно вспомнить массу других поводов для раздоров, мелких и существенных, досадных, смехотворных… Была бы причина — повод всегда найдется. Это утверждение — немногое, что вынесла Розалин из короткого романа с профессором, имя которого уже не помнила. Слова казались ей чрезвычайно мудрыми, и не исключено, что и были таковыми на самом деле. Неужели нельзя понять ее? Десятилетиями зависеть от сына. Хотелось роскоши и независимости — они постоянно ускользали из рук. Не было денег. Хотелось подавить своим богатством — в глазах недруга она видела только смех и сожаление. Не было денег, и тот, кого она хотела унизить, прекрасно это знал. Сейчас финансовая свобода казалась желаннее, чем когда-либо раньше. Раньше она была молода, в ней тлела искра божья, теперь ее загасили, она еще иногда вспыхивает в зеленоватых глазах, скорее от гнева, чем в предвкушении радостей земных. Ее часы пошли слишком быстро. Их циферблат — мелкие морщинки, которые каждый день появляются на шее и под глазами. Ей кажется что щеки скоро отвиснут, как у мерзких бульдогов, она ненавидела их всю жизнь, считая псов этой породы карикатурой на нее в старости. Кто знает, какой срок отмерен ей в книге судеб? Год, пять, неделя?
— Мама, может, мне жениться?
Вопрос прозвучал в ушах Розалин Лоу как гром небесный. Она поднялась, поправила юбку и сказала:
— Я всегда мечтала о внуках. В конце концов, дети — лучшее, что есть на свете. Поверь.
— Верю, мама.
Дэвид взял ее за локоть и проводил до машины. По дороге Розалин заметила:
— Лиззи не вытирает пыль.
— Я прослежу за этим, мама.
От открыл дверцу машины, поцеловал Розалин еще эфемернее, чем в начале их встречи, и спросил:
— Тебе нужны деньги?
— Зачем? Все в порядке. Я приехала узнать, что с тобой. У меня никого нет в жизни. Никого, кроме тебя.
— У меня тоже.
Он захлопнул дверцу, и каждый из них подумал: «Бог не карает за ложь, ему совершенно на это наплевать, иначе от меня сейчас не осталось бы и горстки пепла».
Розалин высунулась из машины и, с трудом сдерживая ярость, прошелестела:
— Учти, в нашей семье принято жениться раз и навсегда.
После обеда приглашение Жанне было передано. Вечером она пришла одетой на удивление скромно. Вела себя сдержанно, была незаметной, как мышка, и это при ее-то габаритах.
В баре Жанна пила шампанское и курила. Бездумно смотрела на расстилающуюся впереди гладь моря — бар был на верхнем этаже двенадцатиэтажной башни, — на огоньки далеких кораблей, которые везли неведомых людей в неведомые города. Через час Жанна сказала:
— Пожалуй, пойду. У стала что-то.
Лихов пригласил ее танцевать. Танцевала Жанна легко и хорошо. Когда он подвел ее к столу, она не села, обняла Наташу за плечи и таинственно прошептала:
— Пойду. Старая стала. Совсем старая. Глаза на мокром месте.
Она шла между столиками — высокая, сильная, — и большой белый платок на ее плечах, конусом опускавшийся вниз напомнил Лихову треугольную похоронку, ту, что лежала в его городской квартире, в отдельном ящике на шелковой подушкё. Подушку сделала мама. Там же последняя фотография, где отец и мама были вместе. Любительская, декабрь сорок четвертого. Отец моложе Лихова на семь лет.
— Баб и так нет! Еще одна ушла! — сокрушенно произнес пьяный голос за соседним столом.
Лихов посмотрел в сторону говорящего и увидел Диму с птичьим носом. Без тренировочного костюма, с ярким галстуком он мог в равной степени оказаться главным режиссером театра или ответственным работником плодоовощной базы, специализирующимся, скажем, исключительно на яблоках «джонатан».
Они вышли из бара часов в одиннадцать. Похолодало. Гулять не хотелось. И в угловой комнате разлилась сырость. Дно ванны наискосок пересекала омерзительная мокрица. Она взобралась вверх по мочалке из люфы. Перебирая ножками-волосками, проследовала по нераспечатанной пачке мыла, прямо по лицу улыбающейся рекламной красотки, и скрылась за сколом кафеля.
Они быстро разд елись, и легли. Сон не шел. Какое-то странное возбуждение охватило обоих, то ли от выпитого, то ли от кофе, то ли от внезапно изменившейся погоды… Наташа сложила ладони лодочкой, подложила под ухо: ее голова покоилась на плече Лихова.
— Андрюш, спишь?
— Нет.
— Думаешь?
— Думаю.
— О чем?
Он уткнулся в ее волосы, нашел губами мочку, прикусил. И прямо в ухо сообщил:
— Хоть простыни подсохли: хорошо. Влажные простыни невероятно противная штука, — Он вздохнул, — Спать не хочется, совсем не хочется.
— Мне тоже. — Она прижалась к нему.
Гулко стучало сердце. «Это мое или ее? — никак не мог решить Лихов. — Никогда бы не поверил, что нельзя понять, чье сердце стучит».
— Барнс погибнет? — Наташа приподнялась и выключила ночник.
— Погибнет.
— И никаких шансов?
— Никаких. Ему некуда бежать, и, главное, он не уверен, что следует бежать.
— Может, он просто не верит, что ему угрожает настоящая опасность?
— Верит. Дело в том, что в глубине души, даже сам не отдавая в том отчета, Барнс чувствует страшную усталость. Нет, он не хочет умирать, но и цепляться за жизнь судорожно, до исступления у него нет причин. Будь что будет, рассуждает он. Один из самых распространенных девизов бытия. Часто оказывается вовсе не худшим. К тому же не всегда очевидно, что человек живет под таким девизом. Кажется, он преследует какие-то цели, что-то прикидывает, выкраивает, предполагает, отвергает с негодованием… Такое впечатление возникает со стороны, но лишь со стороны. На самом деле человек давным-давно утратил интерес к жизни, и если и думает, что с ним произойдет дальше, то только словами: будь что будет.