Литмир - Электронная Библиотека

Переводчик. Вот кого надо бояться… Ничего не могу понять. Кто прав, кто виноват?

Человек в штатском. Особенных людей нет. Их создают, для того чтобы массы цепенели в сознании собственного ничтожества. Все зависит от условий, в которые поставят человека. Поставь самого заурядного, наиобыкновеннейшего человека в необыкновенные условия, и он станет необыкновенным. Пускай он один наделает столько глупостей, сколько не снится нормальному человеку с улицы, его оправдают: глупости назовут исторической миссией или, в крайнем случае, неизбежными историческими ошибками.

Пожилая гетера. Послушайте, вы! Вы забываетесь! При чем здесь история?.. Предел есть всему. Понимаете? Всему!

Плачущий офицер. Дура! Все только началось…

Пляжный затейник-любитель. Вы болван, Штюбинг! Подтянитесь! Делай так, делай так и вот так!

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОТДЫХА

Я думаю: «Можно ли вывалиться из автомобиля, идущего на очень высокой скорости? В принципе можно. Но такое случается крайне редко.

Можно ли, спускаясь по лестнице из трех ступеней, упасть и сломать шею? Конечно, можно. Но такое случается не часто.

Можно ли любить человека так сильно, что кажется, такого не переживал никто и никогда, а потом обнаружить, что этот человек вам совершенно безразличен? Конечно. Такое случается сплошь и рядом. Иногда это досадно, иногда приносит облегчение, бывает, что досада смешивается с облегчением, а иногда вообще ничего не происходит, потому что внутри у вас пустота — выжженная земля, вакуум, ничто».

Мне — тридцать семь, ей — двадцать шесть. Что с нами будет? Мы приехали отдыхать на юг. Вместе. Сначала нам будет хорошо вдвоем. Потом я замечу легкую грусть, еле подернувшую ее красивые глаза. Потом увижу, как она старается изгнать эту грусть и у нее ничего не получается. Не исключено, что в уголках рта появятся почти невидимые складочки, которые придадут лицу скорбное и печальное выражение, как у сценической маски — не той, которая всегда смеется, а той, что обречена вечно страдать.

Она будет, скорее по привычке, трепать мои уже поредевшие волосы, она будет смотреть на. меня с благодарностью. Впрочем, почему и за что? Это неизвестно ни ей, ни мне. Многие считают: так принято. Мы оба знаем, что смотреть с благодарностью совсем несложно и оправдывает себя — придает благородство умирающим отношениям.

Однажды она скажет: «Мы почти перестали разговаривать». А я улыбнусь одними губами и, скорее всего, вымученно отвечу: «Тебе кажется. Все так же хорошо, как и раньше». Пет, вероятнее всего, я ничего не отвечу, а, наверное, еще раз улыбнусь. Она станет чаще стоять на бал, коне нашей угловой комнаты-квартирки, стараясь разглядеть там, где море сливается с небом, то, что мы силимся увидеть, когда не о чем говорить, и поэтому часами смотрим на гладь воды — или на языки пламени, — думая при этом, какие мы чистые и тонко чувствующие люди.

Когда-нибудь вечером, сидя в кресле и перебирая пальцами мокрые полотенца, которые сушатся на веревке, протянутой вдоль балкончика, она еле слышно произнесет: «Неужели все? Почему?» И тут уж я наверняка ничего не отвечу и даже не улыбнусь уголками губ, просто выйду из комнаты, обопрусь о решетку балкона и стану смотреть на море. Туда, куда смотрела она и много-много других людей. Там, на линии горизонта, — место встречи взглядов людей, которые никогда не встретятся друг с другом.

«Почему?» — повторит она, я лишь пожму плечами, и в глазах у меня чуть-чуть защиплет, наверное, оттого, что я так пристально вглядываюсь в даль.

Мы будем собирать наши чемоданы, безмолвно, ленивыми движениями, бросая под кожаные крышки смятые вещи, тюбики и щетки, ни разу не открытые книги. Будут долго тянуться часы перед тем, как подъедет такси и повезет нас к самолету или к поезду, который понесет нас обратно в большой город, оставит на перроне или в застекленном зале аэровокзала, с блуждающими улыбками на лицах и с непонятным чувством неловкости. Мы поставим наши чемоданы, сделаем по шагу навстречу друг другу, приветливо улыбнемся, наши губы еле коснутся, и каждый из нас подумает: «Скорее бы все это кончилось», — или что-нибудь в этом роде.

Возможно, она скажет: «Мне было хорошо». Возможно, это скажу я. Нет, вряд ли. Я старше. Уже не говорю таких слов. Научился виртуозно молчать, вкладывая в молчание самые разные оттенки чувств. Мне часто кажется, что я гораздо лучше понимаю людей, когда они замолкают.

Наверное, и она промолчит, она вовсе не глупа и способна оценить все преимущества молчания. Возможно, она еще раз поцелует меня, а может, еще и еще — вне программы. Может быть, сожмет руку у локтя или запястье. Как бы то ни было, в какое-то мгновение мы повернемся друг к другу спинами и пойдем в разные стороны, чтобы больше никогда не увидеться. Все это только будет.

А сейчас я хочу рассказать немного о себе, изрядно поседевшем и сумрачном типе, и о ней, которая не побоялась с таким типом поехать отдыхать. Кто мы? Обыкновенные люди с небольшими биографиями. Интересны ли они? Не знаю.

Андрей Лихов. Родился в Москве. В сорок пятом году. Появился на свет в родильном доме Г pay эрмана, на бывшей Молчановке. Теперь там роскошный проспект, а роддом все равно стоит. Трогательный и чуть нелепый в окружении современных громадин, но родной для тысяч и тысяч людей. Оказывается, многие в Москве родились у Грауэрмана. Одно время несколько инициативных молодых людей даже хотели создать ассоциацию детей, родившихся там. Так и не создали. Все недосуг. На хорошее как раз времени и не хватает. Так что дом семнадцать по Калининскому проспекту — точнее, роддом номер семь — остался без ассоциации детей, которые в нем появились на свет божий.

Учился. Закончил. Работаю, ненормированно. Повышали. Предлагали. Намекали. Указывали. Есть два выговора — сейчас они в цене. Кое-что собираю. Рисую. Вернее, пишу акварели. Для себя. И только дома, по памяти: голубое небо, безлюдное побережье, чахлые березки, щемящая желтизна. Друзья понимают, специалистам не нравится: нет, дескать, достоверности увиденного. Обвинение не из легких. На работу езжу мимо Академии художеств, совпадение кажется не случайным. И что мимо — тоже. Последние три года без отпуска. Так получилось. Сейчас вот выбрался и сам не верю.

Был женат. Давно. Она не выдержала моих частых командировок. Детей нет. Отца не видел никогда — не вернулся с фронта. В одном из ящичков комода лежат боевые медали, немного — две или три. В детстве играл ими, рассматривал, грыз, спрашивал маму, за что их дают. Мать не отвечала. Кусала губы или выходила на кухню. Рано сообразил, что спрашивать об этом не нужно, что самое страшное в жизни — смерть. Значит, в начале пятидесятых. «Худышка» в Хиросиме и «7'олстяк» в Нагасаки разорвались в месяц моего рождения. Но еще в пятидесятых я о них не знал. Пожалуй, все.

Наталья Синельникова. Родилась в Хабаровском крае. В военном городке. В пятьдесят шестом. В бревенчатом доме, сложенном из огромных круглых, на скорую руку обтесанных стволов. Мороз был сорок семь градусов. Отец рассказывал. Потом его перевели в Москву. Живут в центре: она, мать и отец. Нет, не годится: мать, отец и она — так вернее, по главенству в семье.

Училась. Закончила. Работает. В НИИ. Недавно. Хорошо шьет. Ходила на курсы иностранного языка. Недолго. Плавала в бассейне. Бросила. Читает, когда не шьет. Замужем не была. Отношения с отцом неважные, с матерью приличные, но не более.

Все собирается начать делать что-то очень важное для себя. Но… Может быть, просто не знает, какое это что-то?

В ее жизни не было ничего такого, о чем. можно вспоминать с содроганием, — так, мелочь и беготня.

Начинается наш первый день вдвоем, и чтобы грусть и скука, столь губительные для взаимоотношений, появились хоть чуть позже, я кое-что придумал:

2
{"b":"914879","o":1}