– Может, «Крейцерову сонату»?
– Не читал такого романа, – удивился Чаадаев. – Из Жорж Санд?
– Нет, отечественного автора.
– Отечественного не читайте. Лет пятьдесят еще не читайте ничего российского, пока не проветрится.
– Так уже прошло лет… сто пятьдесят, даже больше.
– Неужели? И что же?
– Крымская война, оборона Севастополя… – стала во сне припоминать Аня.
– Это я застал, – напомнил ей Чаадаев.
– Оттуда, кстати, «Севастопольские рассказы» автора «Крейцеровой» пошли….
– А мое-то место в российской истории хотя бы определилось? – осторожно, опасаясь показаться нескромным, спросил философ.
– С вас пошло разделение русской мысли на западников и славянофилов, – сказала Аня где-то прочитанную мысль.
– Разделение, стало быть, – задумался философ. – А еще с меня чуть не случилось разделение в вашей семье.
– Не так, чтобы из-за вас. Сама не знаю, из-за чего.
Чаадаев несколько смутился. Ане показалось, что его задело, что он в ее семейном разладе ни при чем.
– Но вы, как декабристка, ради мужа идете на такую каторжную тему «Эстетика газетной полосы»? – спросил Чаадаев после непродолжительного молчания. – Я был прав в отношении русских женщин. На них держится Россия и еще долго будет держаться. На Олимпиаде вот только за счет женщин и будем брать первые места…
– Простите, Петр Яковлевич, вы это о чем?
– Нет-нет, не обращайте внимания, это я так, пророчествую, сам не знаю о чем… Рад был вас повидать, Анна Алексеевна. Будете в Донском монастыре – заходите ко мне, поклонитесь. Как там у Пушкина нашего? «На этот гордый гроб придете кудри наклонять и плакать…» и это «Я гибну! О донна Анна!»… Что-то велено вам было передать, о чем-то предупредить… Про какие-то пророчества? Только я ведь про великие потрясения могу, про Восток и Запад, а про мелочи всякие быстро забываю. Чего-то вам опасаться надо, какие-то портреты, Шекспир, Гамлет… Тоже сумасшедший принц датский….
– А вот Лев Толстой не любил Шекспира, – заметила Аня.
– Да Бог с ними. Вы-то мужа своего любите? – спросил Чаадаев, и Аня от этого вопроса проснулась.
Иероним мирно посапывал рядом. Рот его во сне открылся, борода торчала вверх, как у царя Додона. Аня подумала, что на спящего, беззащитного перед невольным, естественным безобразием, может смотреть без иронии и отвращения только действительно любящий человек. «Эстетика спящего мужа»… Иероним вздрогнул во сне, словно почувствовал ее взгляд и мысли. В какой-то сказке заколдованный принц был самим собой только во сне. Девушка спросила его, а он ей ответил правду.
– Ты меня любишь? – спросила Аня шепотом, чтобы тихой сапой пробраться в его сон.
Иероним зачмокал губами, а потом вдруг глупо и беззащитно улыбнулся во сне. Нет, жизнь еще продолжается. Еще неизвестно, кто кого – девочка Герда или Снежная королева! Аня припомнила еще какой-то сказочный сюжет и осторожно поцеловала Иеронима. На всякий случай.
У мужа была хорошая библиотека по теории искусств из внушающих уважение томов, правда, покрытых слоем пыли. Сначала в качестве домохозяйки Аня орудовала тряпкой и пылесосом, и только потом превращалась в читательницу. Затылком она чувствовала, что Иероним украдкой наблюдает за ней, что он испытывает почти сексуальный интерес к тому, как Аня трепетно прикасается к трудам великих, как она раскладывает на коленях широкий фолиант, трогательно заправляет волосы за уши, низко склоняясь над пожелтевшими страницами. Ведь это была его жизнь, его работа, почти его тело.
Аня шуршала папиросной бумагой перед цветными иллюстрациями и думала, что, к сожалению, в ее детстве не было таких книг. Непонятные, таинственные тома, которые ребенок с трудом стаскивает на пол, кряхтя, почти роняя. Только маленький, едва умеющий читать человек по-настоящему постигает их душу. Наугад выхваченные непостижимые по красоте слова, по-своему понимаемые гравюры, плоский засушенный цветок за годы, проведенные в бумажной гробнице, тоже исполнившийся таинства и значения… Такая книга оживает благодаря детскому воображению и, в свою очередь, раскрывает удивительную и прекрасную детскую душу. Как жаль, что Аня не познакомилась с ними раньше…
Теперь она уже была пусть не специалистом, но все-таки и не дилетантом. Когда она, наконец, увидела на картине отца первые внятные мазки сына, ей стало понятно, что Иероним не может уловить манеру покойного художника. Как-то он сказал Ане, что в последней работе отец странным образом преобразился. Его техника стала несколько напоминать Эдгара Дега, хотя сам Василий Лонгин ни за что бы это не признал. Но в ней много было и от прежнего соцреалиста, автора портретов вождей на фоне строек коммунизма, демонстраций и развернутых знамен. Иероним не мог повторить этого причудливого сочетания, он понимал это в теории, мог рассуждать об этом, но его кисть почувствовать этого не могла. Видимо, Лонгин-младший слишком далеко зашел по дороге авангардизма и что-то важное потерял на этом пути. Работа давалась ему с трудом, он мучился, чувствуя себя каким-то блудным сыном, словно он работал не с красками, а со своей совестью, своими воспоминаниями, спорами с отцом.
Аня это чувствовала и видела, еще плоховато вооруженная теорией, что художнику Иерониму Лонгину не дается ни композиция, ни перспектива. Третья фигура пока не связывает двух уже существующих на картине. Может мачеха Тамара была права? Или она его просто сглазила, как ведьма, как черный глаз? По крайней мере, было видно, как Иероним пытается красками опровергнуть ее прощальную насмешку, но это у него не слишком хорошо получается.
Однажды утром, когда Иероним уехал по делам в Союз художников, Аня опять подошла к автопортрету Лонгина-старшего. Третья фигура все так же носила на себе следы нервной, непоследовательной работы, но приобрела некоторые узнаваемые черты. Лоб, форму носа, жестковатые волосы уже можно было различить и узнать их живого владельца. Главное, что делало третью фигуру похожей на их общего знакомого – это его партийная выправка, сквозившая во всей позе уверенность, сознание собственной непогрешимости и в то же время мягкость, округлость жеста. Тут Иероним удачно подметил те черты нового партийного чиновника, о которых говорил Ане Никита Фасонов.
Итак, Иероним рисовал на отцовском автопортрете Вилена Сергеевича. Фигура Пафнутьева должна была, по его мнению, вызвать своим внезапным появлением ужас в глазах отца и приветливую, двусмысленную улыбку у мачехи Тамары.
Глава 11
– Что читаете, милорд?
– Слова, слова, слова…
В субботу Аня открыла дверь на ранний утренний звонок. На пороге стоял Вилен Сергеевич, только не в профиль, как на картине, а анфас.
– Вилен Сергеевич…
Аня только что смотрела на его живописную копию, а потому чуть не ляпнула: «…живой». Дверь открылась пошире, и на лестничной площадке показалась мачеха Тамара. Она была в ослепительно белом спортивном костюме и таких же белых кроссовках. Посмотрев на мачеху, Аня вспомнила рассказ Никиты про спортивный клуб «Вселенная» и поверила, что там действительно хорошие инструкторы, тренажеры, массаж и сауны.
– А вот и мы, как договаривались, – почти хором произнесли Тамара и Пафнутьев.
Увидев недоуменное лицо Ани, они совершенно искренне обиделись.
– А пикник в Комарово? Неужели забыли?
Аня хотела напомнить им про последнюю встречу с участием тех же лиц, скандал с тяжелыми, брошенными прямо в присутствующее здесь лицо обвинениями, ответный удар, ведьмовской хохот и громкое хлопанье дверью, но промолчала.
– Где мой дерзкий и невоспитанный сыночек? – спросила мачеха уже в прихожей. – Йорик, не смей прятаться под стол! – крикнула она. – Не делай вид, что ты очень занят и творишь нечто бессмертное! Ты опять там малюешь голых девок? Выходи немедленно и поцелуй свою мамулю!
Из мастерской показался взлохмаченный Иероним, действительно выглядевший по-детски виновато.