Довольные столь способным учеником, преподаватели считали Хлавина одним из собственной братии – теоретиком и толкователем традиционных кантов. И естественным образом пережили потрясение, когда он пропел вслух музыкальную фразу, чтобы проверить собственное понимание… о сем было донесено кабинету Высочайшего, однако приватно они приняли это толкование. А кроме того, отметили, что Рештар обладает удивительным голосом: гибким и чистым во всем своем необычайно широком диапазоне. Действительно жаль, что его не может послушать более широкая аудитория…
Достаточно скоро, однако, он отпустил и ученых, а избавившись от них, начал создавать песни, классические по форме, но не имевшие прецедента по содержанию, стихи, не имевшие сюжета, но обладавшие лиризмом, настолько убедительным и могучим, что никто из тех, кто хоть раз слышал его песни, не мог более пребывать в забвении тайных сокровищ и незримых красот сего мира. Первородные и второродные ВаГайжури собирались у ворот дворца, чтобы послушать его. Хлавин позволял это, понимая, что они могут унести его песни в Пийа’ар, Агарди, Кирабай, на Внешние Острова, в Мо’арл и, наконец, в саму столицу. Хлавин хотел, чтобы его слышали, чтобы его песни знали за пределами дворца, и не прекратил своих концертов, даже когда его предупредили о том, что для расследования нововведения отправлен сам Бхансаар Китхери.
Прибывшего старшего брата Хлавин приветствовал без малейшего страха – так, будто Бхансаар прибыл с визитом вежливости. Селикат сумела вбить в своего питомца обходительность, и посредством мудрого выбора в своем серале Рештар Галатны познакомил брата с несколькими приятными обычаями, a после употчевал напитками и деликатесами, о существовании которых Бханасаар даже не подозревал.
– Безвредное нововведение… очаровательное к тому же, – решил Бхансаар.
Каким-то образом посреди всех изящных и умных бесед, пересыпанных стихами, восхвалявшими его мудрость и суждения, все еще звучавших в его голове, когда Бхансаар отходил ко сну, ему стало казаться, что никаких легальных причин затыкать рот молодому Хлавину вовсе не существует. И перед тем как оставить Гайжур, Бхансаар даже предложил – в какой-то мере самостоятельно – транслировать концерты Хлавина по радио в ранге государственных ораторий.
– Действительно, – определил Бхансаар в своем официальном рескрипте, – незапрещенное должно быть разрешено, ибо, доказывая справделивость обратного, придется признать, что те, кто устанавливал закон, не обладали должным предвидением.
И допустить подобное было куда опасней, чем разрешить Рештару Галатны петь свои песни! И разве может Рештар найти себе более невинное занятие, чем сочинение стихов?
– Он поет лишь о том, что может обрести внутри Галатны: об ароматах, o грозах, о сексе, – сообщил Бхансаар отцу и брату, вернувшись из поездки в Инброкар. Когда они заулыбались, он подчеркнул: – Стихи великолепны. И, занимаясь ими, он не лезет в другие дела.
Так Хлавину Китхери разрешили петь, и посредством пения он заманил свободу в собственную тюрьму. Слушатели его концертов, даже первые и вторые, потрясенные его песнями, воспламенялись желанием сбросить со своих плеч тиранию генеалогии и присоединиться к Хлавину в его возвышенной духом, пусть и скандальной, ссылке, и Дворец Галатны сделался местом, в котором собирались люди, которые иначе никогда не встретились бы.
Своими стихами Рештар Галатны заново переопределил установленную законом бездетность как чистоту ума; очистив свою жизнь от запятнанного прошлого и запрещенного будущего, он сделал ее завидной. Другие учились жить так, как он, – на гребне бытия, существуя полностью в мгновение, следующее за эфемерным мигом изысканного секса, не запятнанного династическими соображениями. И среди них находились мужи, которые не просто высоко ставили поэтические произведения Китхери, но и сами были способны создавать наделенные удивительной красотой песни.
Эти люди были детьми его души.
Он всего лишь хотел быть довольным, жить в вечном настоящем, побеждая время: все элементы уравновешены, все предметы стабильны, заключенный в нем самом хаос спокоен и управляем подобно женщине, находящейся в своих покоях.
И все же, когда он наконец достиг желаемого, музыка начала умирать в нем. «Почему?» – спросил себя Хлавин, однако ответить было некому.
Сначала Хлавин попытался заполнить пустоту предметами. Он всегда ценил редкое и необыкновенное. Теперь он искал и собирал самое превосходное, самое старинное, самое дорогое, самое богато украшенное, самое сложное. Каждое новое сокровище извлекало праздник из недр его пустоты, пока он изучал все сложные переплетения, пока вглядывался в нюансы, пока пытался найти в нем качество, способное призвать свет, вспыхнуть слепящим пламенем… Но потом он все равно отставлял эту вещь в сторону, наслаждение уходило, аромат рассеивался, тишина восстанавливалась. День за днем он расхаживал по комнатам, ожидая, однако ничто не приходило – ничто не высекало искру для песни. Собственная жизнь стала казаться ему не поэмой, но бессмысленным скопищем слов, столь же случайных, как пустая болтовня домашних слуг-руна.
Он ощущал не скуку – нечто большее, скорее медленное умирание души, окончательную уверенность в том, что теперь уже ничто и нигде более в этом мире не сможет позволить ему в полной мере вдохнуть и ощутить жизнь.
И посреди этой ночи золотой полоской рассвета явился хрустальный, удивительной простоты флакон с семью небольшими бурыми зернышками, испускавшими необычайный аромат: камфорный, сладостный, пряный – альдегиды, эфиры и пиразины, соединившись в едином благоуханном порыве, потрясли его, вдохнувшего этот аромат, как сотрясает взрыв вулкана окрестные скалы, сперва задохнувшегося и потом вскричавшего, как новорожденный младенец. Вместе с благовонием, наполнившим сперва его голову, а потом грудь, пришло и знание того, что мир обрел нечто подлинно новое. Нечто чудесное. Такое, что снова обратило его к жизни.
Были и другие ароматы: кин’амон, так торговец Супаари ВаГайжур назвал свой следующий товар. Kлов, ванил’а, дрожд, полын, тамин, куумин, сохп. И каждую новую удивительную поставку сопровождало обетование чего-то невообразимого: пота, масла, бесконечно малых частичек кожи. Не принадлежащих жана’ата. И руна. Кому-то еще… кому-то совсем другому. Нечто такое, что можно было оплатить только его собственной монетой: жизнью за жизнь.
А потом была сложная пляска не знавших прецедента запахов, звуков и ощущений, высший момент мучительного сексуального напряжения, ощущение не изведанного прежде экстаза. Всю свою жизнь он искал вдохновение в презираемом, незаметном, уникальном, мимолетном; всю свою жизнь он веровал в то, что каждое переживание, каждый предмет, каждая поэма может быть самодостаточной, совершенной и цельной. И все же, не открыв еще глаза в оргазме, кончая в иноземце в тот первый раз, он понял, что источником всякого значения является сравнение.
Ну как мог он так долго не слышать этого?
Возьмем хотя бы удовлетворение, думал он, когда иноземца увели. В акте с наложницей-руна или с пленной женщиной жана’ата, безусловно, присутствовало известного рода неравенство, представлявшее своего рода основу для сравнения, однако ощущение это затмевалось чем-то вроде исполняемого долга. Или силы! Чтобы понять силу, надо познать бессилие. Здесь наиболее красноречивым был опыт с иноземцем, даже когда стал рассеиваться пьянящий запах страха и крови. Ни когтей, ни хвоста, смехотворный зубной аппарат, малорослый, плененный. Беззащитный. Иноземец являл собой самую презренную добычу… воплощенный Ноль, физическое проявление начальной точки отсчета переживания…
В ту ночь Хлавин Китхери, лежа без движения на своих подушках, размышлял об отсутствии величины, о цифре, разделяющей положительное и отрицательное, о том, чего нет, и о Небытии. Для существа, произведшего подобное сопоставление, оргазм становится неистощимо прекрасным, а его градации – в своем неравенстве – утонченным образом размещены для того, чтобы в высшей степени ученый эстет мог узнать и оценить их.