Хайруллин глотнул морса. Не тот вкус. Видимо, его нужно было лить в высохшую глотку. Он здесь не свой, никогда не был своим… и все же идея – быть может, забытая и обитателями этого места, и всеми на свете, может, изуродованная, поросшая сорняками, – она жила в нем, единственная несомненная после всего.
Магас уже ждал в дверях, возле таблички «Юридические консультации». Они с гостем без слов пожали друг другу руки и прошли в кабинет. Хайруллин молча извлек телефон, и Магас достал металлический ящик, в который убрал и его, и свой гаджет. Крутанулся, демонстрируя, что нигде не спрятал другой аппарат. Хайруллин отмахнулся: все это привычки; он не собирался выдавать настоящие секреты.
Три стены были перегорожены тяжеловесными книжными шкафами, неряшливость и нестройность внутри которых свидетельствовала о том, что это не антураж, а живая библиотека. Массивный стол был безо всякого порядка и отбора заставлен сувенирами с разных берегов мира; из рабочего, пожалуй, имелся только планшет. Магас носил все ту же шапочку-чульо – оплот простодушия над тщательно подобранным революционным гардеробом: брюки-чиносы от «Авам», льняной пиджак от процветающего радфем бренда, футболка с красной звездой и холщовые эспадрильи, производившиеся на территории наксалитов. Хайруллин, конечно, не узнал большинство марок. Он был в полицейской форме, в которую ненавидящие, презрительные взгляды били, как в бронежилет.
Хайруллин сел в глубокое кожаное кресло, заявлявшее о гостеприимстве хозяина, который для себя выбрал непритязательное офисное сиденье. Потребовалась пара секунд, чтобы почувствовать: трещины в голосе залатаны.
– Как освоился, Карим?
– О, неплохо! До выхода из тюрьмы я подумывал применить себя вне «Блока», однако общество не слишком обрадовалось моему порыву. Мы вроде бы исходим из предпосылки, что заключенного можно вновь встроить в социум, но устанавливаем такие запреты на работу, как будто исправить его уже нельзя. Или мы совершенно не верим в собственную пенитенциарную систему.
– Ты даже не пытался ничего искать на стороне. Навестил мать и сразу поехал сюда.
Магас проигнорировал ремарку.
– Но, благодаря товарищам, у меня теперь небольшая юридическая практика. С твоей помощью появился большой опыт общения с государством на его лающем языке. Здесь я стараюсь переводить его для людей.
– Я, по-твоему, лаю?
– Ну, не обижайся, – был весел Магас, – ты – особая порода. У тебя человеческая голова на собачьем туловище, с тобой можно не только подружиться, но и пообщаться.
– Если ты серьезно настроен попробовать себя где-то в другом месте, я могу…
– Нет, конечно, – мотнул набыченным лбом Магас. – Ты пришел с дружеским визитом? Или с товарищеским?
– Разнарядка провести профилактическую работу по правым и левым группам. Якобы ожидаются провокации на выборах.
– Шулер называет внимательного человека провокатором.
– Какие планы на выборы?
– Голосовать за нашего кандидата, – рапортовал Магас. – Ожидаем получить ноль и семь десятых процента голосов.
– А чего не за коммуниста? Можно набрать двузначный результат, полезно на будущее.
– Наши коммунисты дурно воспитаны Сталиным. Но ничего, мы их переучим.
– Значит, никаких сюрпризов?
– Согласованные митинги, прокламации. Броневики в город вводить пока не планируем.
Хайруллин подался вперед, чтобы быть ближе к лицу Магаса.
– Не бросай ребят на баррикады.
Магас смотрел на него, не теряя дружелюбного выражения. Однако в глазах его был заметен дьявольский задор.
– А разве не чудесно? Двадцатилетние гвардейцы подопрут баррикады с одной стороны, а двадцатилетние революционеры – с другой. Это просто приятельская потасовка! Эх, Рамиль! После сорока у тебя нет никаких идей. Единственное, что остается после тридцати, – вычеркивать написанное и сжигать лишние документы. За что же ты хочешь наказать неравнодушную молодежь? Позволю процитировать себя: «Идите к молодежи, господа! Вот одно единственное, всеспасающее средство. Иначе, ей-богу, вы опоздаете и останетесь без живого дела. Идите к молодежи!» Неплохо?
– Это написал не ты. Хочешь процитирую дальше?
Магас подал восхищенно-нетерпеливый жест.
– Обязательно начинайте учиться на деле: не бойтесь пробных нападений. Они могут, конечно, выродиться в крайность, но это беда завтрашнего дня. Десятки жертв окупятся с лихвой тем, что дадут сотни опытных борцов.
Восторженный облик Магаса слишком явно отслаивался от лица, уже знавшего морщины.
– Наверное, ты был последним на свете коммунистом, способным с ходу цитировать Ленина. Неужели ты вовсе ни во что теперь не веришь?
– Я решил верить в закон.
Ответ снова развеселил Магаса.
– Закон – это такая же форма, а уж у нашего закона даже погоны видны. Часто подчинение ему – признак безответственности. В нем нет ничего святого, чтобы в него верить. По статье за экстремизм можно посадить всю нашу молодежь. Кто в шестнадцать лет не собирался бороться с левиафаном? Старики отчаянно защищаются от неминуемого забвения… Вот, позволь, процитирую; я как раз искал материал для статьи. «Распространение словесное, письменное или печатное идей, которые, не являясь подстрекательством к бунту в вышеозначенном смысле, подвергают сомнению верховную власть или вызывают неуважение к государю или его престолу, наказуемо лишением всех прав состояния и каторжными работами на время от четырех до двенадцати лет». Далее: «За составление и распространение письменных или печатных сочинений и за произнесение публично речей, в коих, хотя и без прямого и явного возбуждения к восстанию против Верховной Власти, усиливаются оспоривать или подвергать сомнению неприкосновенность прав ее, или же дерзостно порицать установленный законами образ правления, виновные в том подвергаются: лишению всех прав состояния и ссылке в каторжную работу на заводах на время от четырех до шести лет».
Хайруллин затруднился вспомнить источник; Леру бы сюда, с ней все было понятнее.
– Соборное уложение 1845 года, – подсказал Магас. – Ничего не напоминает?
– Напоминает.
– А ведь двести лет прошло! Президент – гарант справедливости закона, то есть субъект заинтересованный. Да и нам ли не знать, сколько обиженного, упрямого – словом, человеческого – в решениях якобы беспристрастной фигуры? Но раз так, то не передать ли право решать, какой закон справедлив, а какой – нет, каждому гражданину? В конце концов, так это и происходит: человек подчиняется закону не потому, что верит в него как в нерушимую догму, а потому, что в нем постоянно работают весы: риск стать парией против возможности получить желаемое и заявить – я право имею! Законопослушность – частный случай теории игр.
– По-твоему, мы бы тут же вцепились друг другу в глотки, не одари нас Господь первым юристом?
– Я говорю не о гуманизме, который, вопреки названию, знают даже животные. Речь об обществе, а ему нужно что-то попрочнее, чем зеркальные нейроны, чья эффективность теряется на расстоянии прицела.
– Сделать обиженное, упрямое – словом, человеческое – основой правосудия? Анархистов не зря упрекают в недальновидности.
– Анархиста можно упрекнуть в дальнозоркости, но никак не в недальновидности: будущее человека мы видим гораздо яснее, чем прочие. Человек сам себе должен быть обвинителем, адвокатом и судом.
– Знаешь, что потребуется дальше? Какая-нибудь система, чтобы обеспечить реализацию такого правосудия. Что-то вертится на языке.
– Рамиль! Неужели ты думаешь, что любой казуистический довод, пришедший в голову государеву человеку, не пришел прежде в голову анархиста? Чтобы разобрать государство, нужно хорошенько изучить его составные части! О, теоретики построили много конструкций в попытках описать справедливое общество, но все равно в итоге неизбежно возвращаются если не мыслью, то делом к сторожам. И все же я считаю своим полным моральным правом и даже обязанностью игнорировать государство. Я не могу верить ему, пока в нем возможен закон, по которому меня мобилизуют убивать другого человека. Ты знаешь, что Олдос Хаксли отказался присягать США, потому что текст клятвы требует носить оружие во имя страны? Неглупый был человек. Тебе закон нравится, потому что он понятен и прост, его можно нацепить, как шоры. Анархия же требует ответственности за себя и других, а ты от этого отказался. Ты еще не забыл Кропоткина?