После до Автонома Панфилыча слух доходил, что сын старухи, совхозный тракторист, за тот грабеж Пшенкину глаз собирался вырвать…
Или то вспомнить, как он орехи отсыпал у одного шишкобойщика из городских, который с ним, с Автономом Панфилычем, вместе и промышлял, и орехи прокручивал, веял и жарил, и уже — поделил. Всего-то на час зазевался мужик, а Пшенкин успел увести у него из вороха полмешка чистого товару…
Городской шишкобойщик в лицо ему постеснялся сказать, а за глаза говорил. Пшенкин язвительно думал о нем:
«И много ты с этого взял? Шиш без масла! На другой год такие орехи были, а я тебя в пай не принял.
У меня попрошателей уйма и тьма. Держал бы язык за зубами!»
Или было вот тоже, когда Пшенкин отобрал у захожего в эти леса охотника нож. Робкий какой-то попался, сопатый интеллигентик! А нож при нем — сталь голубая, ручка наборная. Автоном Панфилыч к ножу прицелился, просит дать ему посмотреть. Ну, точно, оружие-то самодельное, не номерное! Вертел, вертел его Пшенкин в руках и сказал: «Железка твоя неплохая, но номера нет, в милиции не регистрированная! Участковый увидит — худо будет тебе. Лучше пусть нож у меня живет!»
Охотник, конечно, не пикнул, но глаза его заслезились и озлобились на Автонома Панфилыча.
Так петушковский лесник отбирал пилы и топоры (по праву), мелкокалиберные винтовки и ружья (без права), что-то сдавал, а что-то присваивал. Нарезное оружие в тайне хранил и только по пьяному делу кое-когда дружкам хвастался, что у него «все, что надо, есть»…
Думай сейчас, гадай, кто за ним обочь дороги крадется. Не из тех ли последних обиженных кто?
Так, нагоняя на себя жуть, тащился Пшенкин на Лыске через густой мрачный ельник. Мерин и ухом не вел на те шорохи, трески, что раздавались сбоку.
«Рахит! Мешок требухи! — ругал коня Автоном Панфилыч. — Шкуру содрать, соломой набить… Ну! Ну!» — отлип у него вдруг язык от гортани.
Онемение прошло. Пшенкин руку поднял — поднимается, ногу поджал — поджимается. Живой он, подвижный! Тут и мысль осенила спасительная: «Да у меня же за пазухой бутылка пихтового масла лежит! Вот сейчас я поддам Лыске жару!» Пихтовое масло взял он сегодня на складе спину в парной себе натереть — остудился, должно, ломота замучила. И взял, и припас, а вот дома оставить в кладовке на полке тоже некогда было, как и ружье прихватить.
И славу Богу, что бутылка с пихтовым маслом с собой! Плеснет он сейчас Лыске под хвост — живо мерин засучит ногами!
Точно пружиной подбросило Пшенкина. Вскочил на колени, схватился за передок саней, завернул Лыске хвост в сторону — и ну поливать да брызгать!
Пихтовое масло, конечно, не скипидар. Лыска немного поддал-наддал, повскидывал задом, помел хвостом, но прыти большой не прибавил. А по лесу в эти минуты, когда Пшенкин лошади хвост крутил, хохот и свист рассыпался, раскатывался…
…Оледеневший душой и телом притащился в тот вечер Автоном Панфилыч домой…
* * *
— И думы же нас с тобой обуяли, Панфилыч, — молвила Фелисата Григорьевна. — Вожжа из рук выпала, что ли?
— Упала, так надо поднять!
— Паршиво на этот раз вышло…
— Паршивей некуда, Фелисата!.. Панифат Сухоруков вон тоже меня поучает, преследует. А уж я-то ему помогал, старался! Люди добра не помнят. На обиду и зло только памятливы!
— О Панифате не думай. Не зажилим мы деньги его. Разживешься — отдашь. Терпежу не хватает патлатому! Зачем ему деньги, божницу обклеивать? Да бог, говорят, без корысти живет…
— Ой, стыдит меня Панифат, совесть волнует! Будто нет ее, совести-то, у Пшенкина! Не собаки же съели. Лежит где-нибудь моя совесть в кладовке, в кедровой кадушке, на донышке!
— Хорошо, разумеешь и говоришь ладно. Такой-то ты мне больно нравишься. Не сомневайся, Панфилыч! Правильно мы живем. Не хуже других! Как можем, так и разумеем. — Фелисата Григорьевна всегда горазда была похвалить счастливую мысль супруга. Вот заговорил он о совести — ей понравилось. — Чо убиваться? Чо думать? Какому ироду ты только не помогаешь! Сколько всяких живет от тебя, от щедрот твоих! Тому шишки-орешки, тому досок и дров отвали. И отваливаешь! На что просвирня Федосья поносом нас всех поливает, а проморгается — да к тебе же идет. И ты ее потчуешь!
Автоном Панфилыч от таких речей оттаивал, оживал. А Фелисата Григорьевна еще пуще старалась.
— Да не только за метлами, топорищами суются к нам бесперечь люди! И в делах поважнее мы им помогаем. Помнишь, кто к тебе обращался за помощью, когда в институт надо было чадо устроить? Сам управляющий отделением откормсовхоза Предбанников! Дочка его из-за капризов на экзаменах провалилась, так на другой год Предбанникову пришлось к нам идти на поклон. В педагогическом есть у нас Дарья Михайловна. А у Предбанникова там — никого! И Дарья Михайловна сделала все Предбанникову. Из-за кого? Из-за нас! Потому что она здесь днюет-ночует, бывало. Дарья Михайловна — свой человек!
— А вспомни еще, Фелисата, — подхватил уже с полным восторгом Автоном Панфилыч. — Вспомни, как я в Кисловодск через наших друзей участковому капитану путевочку доставал! Он сам-то потыкался-помыкался, да и не смог!
— И всё нехорошие мы. Всё плохие, — качала маленькой прибранной головой Фелисата Григорьевна. — Сколько ни делай добра, сколько ни поблажай — милым не будешь… Тот же вот капитан участковый под тебя потом делать подкоп пытался. Хорошо, что повыше его есть начальники — заступаются, не дают нас в обиду!.. И Предбанников тоже косо поглядывает… Слава богу, не все такие!
Как ни был для Пшенкиных горек и тягостен этот час, все-таки он не мог омрачить потока светлых воспоминаний, от которых им становилось обоим и гордо, и весело, и сами они вырастали в собственном мнении до значительных, важных фигур.
Уж так получалось у них, к такому они пришли, в конце концов, выводу, что без Пшенкиных в Петушках — никуда. Да и на соседний город распространяется их влияние.
— Друзьями — хоть пруд пруди! — подхлестывал себя и жену Автоном Панфилыч. — Не чета там каким-то тетеркиным-куропаткиным. Есть верные слову люди!
— Да возьми ты того же Ираклия Христофоровича! — спохватилась Фелисата Григорьевна. — Тебе бы с него и начать, а не с этих заноз! Ох, дурни набитые мы с тобой… Сразу на ум не пришло, вот и прошляпили! А перед Ираклием Христофоровичем, поди, кто только не сидел с раскрытым ртом! Ах-ах! Вот уж знакомств у кого… Поезжай ты к нему, как поправишься, шепни на ушко. Глядишь, наше дело не только пропащее, а может, еще орлом на ладошку ляжет!
Пшенкин приятно встревожился.
— У полковника Троицына, заметила ты, весь нижний ряд во рту из чистого золота! Уж не его ли, Ираклия Христофоровича, работа?
И прежний лукавый огонь мелькнул в оплывших глазах Автонома Панфиловича.
Вспомнили Тусю: мать стала звать ее. Никто не прибежал, не отозвался. Туся с Карамышевым в это время сидели под кедрами у пруда на том самом месте, где с некоторых пор им так поглянулось уединяться для откровенных, неторопливых бесед.
— Опять девки след простыл! — рассердилась Фелисата Григорьевна. — Тебе нравится наш городской постоялец?
— А что? Писатель! Таких гусей мы отроду еще не заполучали.
— Затаенный какой-то, молчальник. Ходит, высматривает. И дочь к нему тянется. Всё говорят, говорят о чем-то! И громко. И шепотом. От одного сиволобого еле отбили, к другому льнет! А на Ираклия Христофоровича кошкой фыркает…
— Ты что-то, мать, начала заговариваться, — отвечал Автоном Панфилыч. — Это писатель-то наш сиволобый? Ну, не скажи! Молод, здоров — хоть поросят об лоб бей! Тридцать лет с небольшим — разве возраст для мужчины?
— А в кармане — вошь, поди, на аркане! Видать, коли чай с сухарями пьет!
— Ну, Фелисата! Язык у тебя как у просвирни Федосьи, — сказал Пшенкин. — Я тоже вот сухари-сушки люблю, так что теперь?..
Автоном Панфилыч надолго умолк, пропуская мимо ушей злые слова жены. Наморщив лоб и закусив губу, с усердием тер он вспотевшее темя о головку кровати. Так бык, прислонясь к пряслу, чешет свои рога…