Надо было вызвать милицию, кому-нибудь позвонить из хороших знакомых. Или увидеть прохожего и позвать его сюда, в понятые. Но поблизости не было никого. Где-то в глубине бора слышались голоса, скорее всего — у пруда. Наверно, галдели приехавшие отдохнуть горожане. На пруду еще лежит снег на льду, но взгорбки, поляны сухие, снег там сошел и можно уже разводить костры из вытаявшего хвороста.
— Если сейчас никто не появится, — чуть слышно шептал Борис Амосович, — пойду к пруду, договорюсь с кем-нибудь.
Эта мысль слегка успокоила Мышковского. Он подошел к крыльцу и сел на ступеньку. Так было лучше, чем торчать на углу. А что же соседи? Дом их неподалеку, живут постоянно здесь. Он просил их доглядывать — обещали. И «доглядели»! Небось всю зиму зияет вырубленное окно, а им хоть бы хны! Вот народец! Только себе, себе! А ближнему — шиш под нос! Обыватели проклятые…
Борис Амосович облизал пересохшие губы, сорвал с головы и скомкал берет, потом хлопнул им о колено, передернул плечами. Мясистые щеки вздрогнули, уши и шея набрякли. Он подождал с минуту, пока отхлынет кровь, достал сигарету, задымил. Понемногу успокаивался.
Над вершинами кедров белой стаей тянули низкие облака. Увидев эту картину, Мышковский свалил набок голову, томно сощурился. Но миг радости стерся, когда он вспомнил опять о докторе Расторгуеве, о его даче неподалеку отсюда, на которую почему-то никто не вламывался. За что же страдает он, Борис Амосович Мышковский? За какие грехи?..
Плыли низкие облака, без шелеста уносилось время, а он все еще ничего не мог предпринять. Почему он робеет войти в свой дом? Ну, взломали, ограбили. Слава Богу, что не подожгли! Могло быть хуже, еще как могло…
Борис Амосович поднялся, взошел на крыльцо, звякнул ключами. И опять точно прирос к месту.
С гвалтом, как стая воробьев, откуда-то высыпали на поляну мальчишки и, мелькая разноцветными куртками, разбежались по кедрачу.
— Может, вот эти? — спросил себя Мышковский. — Нет, они маловаты для взломщиков.
Он провел пальцами по взмокшему лбу и оживился, когда увидел идущего из-под горы человека. Шел старик, в шапке и полупальто, спрятав руки в карманы, обутый в яловые сапоги, должно быть стачанные им же. Голова старика была наклонена вперед, будто он собрался с кем-то бодаться. Борис Амосович припомнил, что прежде этого старика видел, обратив внимание на его странный лоб краюшкой, и даже назвал старика про себя Шишколобом. Старик жил где-то за железнодорожной линией, по ту сторону Петушков, и, по слухам, был связан с действующей в городе церковью, ездил туда молиться. У старика, запомнилось Мышковскому, были маленькие голубые глаза, уже замутненные временем. Бледные ресницы, рыжеватые брови. В глазах Шишколоба таилась хитрость. Рот терялся в куделе нестриженной бороды. Вид у старика был далеко не апостольский: слишком упитан, округл Шишколоб. Плоть брала верх над духом.
Размышлять Борису Амосовичу далее было некогда, и он ринулся навстречу идущему.
— Здравствуйте! Извините, что останавливаю. Хочу попросить вас зайти на минутку ко мне. — Мышковский уступил старику дорогу.
Шишколоб дернул вверх голову, подставил для обозревания сытое, румяное лицо, как бы говоря этим:
«Ну те-ка! Слушаю!»
Мышковский назвал себя, не забыв перечислить все свои ранги и титулы, уточнил, что здесь его дача и он тут бывает занят делами научными.
Шишколобый старик хохотнул, по-кошачьи сощурился, тронул шапку на голове и назидательно молвил:
— Наука — дело рук человеческих. А сущий творец — бог един. Творения человека бренны, а боговы вечны… Я слышал о вас. Расторгуев? Ах, это другой! А вы — Мышковский!
Брови Бориса Амосовича взметнулись, он сотворил на лице умильнейшую улыбку, кивнул и спросил:
— А вы мне себя не назвали. Позвольте любезно узнать?
— Евгений Акинфиевич Прохин. Чем могу служить?
— Меня тут пошарили. Были двойные рамы — выхлестали, топором рубили…
— Эвон! — как-то азартно произнес Прохин. — Натуральный взлом. Мерзость людская! — Он кинул вперед свою кудельную бороду, отчего она так и взвеялась.
Евгений Акинфиевич потоптался возле сугроба и вдруг засмеялся, внутри у него что-то екнуло, точно у мерина селезенка сыграла.
— Дачку-то жалко? — спросил он, прилипчиво глядя в лицо Мышковского. — Свой-то кусок небось дороже чужого!
«Дураку ясно!» — подумал Борис Амосович, важно насупился и спросил:
— Вы столярничать можете?
— Дело знакомое. Если о том меня просите, то сделаю рамы, подточу, застеклю.
— Исключительно! — обрадовался Мышковский. — Я печь затоплю, схожу за вином и закуской. Вы что предпочитаете: белое, красное?
— Из красных — кагор, вино церковное, из белых — русскую. — Прохин вальяжничал, ухмылялся. — То-то нынче душа у меня с утра о празднике сказывала!
После этих слов Прохин забежал вперед Бориса Амосовича, перемахнул сугроб и ловко запрыгнул на подоконник. Не успел Мышковский рта раскрыть, как старик уже был внутри помещения и оттуда слышался его святошески тонкий голос:
— Спичек нажгли-то! Понабросали бумаги! Бардак на столе! Водку пили, селедкой закусывали!.. Мышковский вошел в дом к себе через дверь.
5
Все вроде было на месте: стол, кресла, диван, холодильник. Насвинячили — это уж точно! Подойдя к платяному шкафу, он отодвинул его. Здесь было спрятано старинное шомпольное ружье с витыми стволами, тонкими, как бумага. Оно представляло редкость — память о мастерах-оружейниках прошлых веков. Ружья на том месте, где он его оставлял, не оказалось.
— Украли!
— Заявите в милицию — расследуют. Ружье — не палка: оно и выстрелить может.
Прохин опять тряхнул головой так, что борода его колыхнулась. И при этом он улыбался, выказав кривые зубы с налетом хронической желтизны.
«О краже ружья я сказал зря, — подумал Мышковский. — Оно нигде не зарегистрировано. Давно надо было сплавить его брату Денису… Нет, нет — заявлять я не буду!»
Не найдя более изъянов, утерь, Борис Амосович вздохнул с облегчением. Он вышел в кладовку, вернулся с охапкой березовых дров. Пока Шишколоб снимал мерку с окна, пока заносил цифры на тетрадный лист, по-привычке слюнявя химический карандаш и по той же привычке столяра пряча его за ухо, Мышковский вздул огонь и собрался с вместительной сумкой идти в магазин.
— Я так благодарен вам, что вы согласились зайти, Евгений Акинфиевич! — радовался хозяин дачи, кажется, неподдельно. Заодно и исправите все. Значит, белую брать?
— Ее! Употребить я не прочь. И греха в том не вижу, — не скрывал своей страсти Прохин. — Но всегда — за столом, а не за столбом.
— Именно так, — подстраивался Мышковский. — Судьба нас свела. То-то я долго сюда не входил сегодня — ждал человека! И человек подвернулся. Добрый Евгений Акинфиевич! Посидим, побеседуем. Вы доктора Расторгуева-то, выходит, знаете? Мнение о нем имеете?
— А вам он зачем?
— Так, интересуюсь коллегой…
— Видел. Гости к нему кучно заглядывают. Женский пол в основном.
Прохин, более не задерживаясь, пошел к себе домой за инструментом и рамными заготовками. Сказал, что принесет стекло и алмаз.
Мышковский, оставив топиться печку, сходил в магазин и вернулся. В висках уже не стучало. Сквозь прорези печной дверцы огонь играл бликами на полу. Становилось тепло, пар изо рта уже не вылетал. Борис Амосович умело спроворил на стол: нарезал шпик, обсыпанный красным перцем, открыл банку с огурцами и маринованной мойвой, напластал хлеба, поставил рюмки, бутылки и все это прикрыл газетой. Вот застеклит Шишколоб окно, подберет инструмент, и они тогда сядут.
Мышковский опустился в глубокое, мягкое кресло. Взгляд снова остановился на искромсанном окне. Сейчас Борис Амосович заметил еще одну пропажу: на карнизе не было шторы. Наверное, воры завернули в нее ружье. Вспомнилось, как жена язвила: не суй окурки в цветочные горшки, не вытирай нос портьерой. От его жены все что угодно можно услышать, когда она в раздражении бывает. А раздражается она часто и по любому поводу. Из-за того, что он в науке не преуспевает, что докторскую у него задробили. Ругает его, а Расторгуева хвалит, он-де и башковитый, и увлекается женщинами, и вообще — мужчина, а не какой-нибудь там тюфяк.