— Размочалился! — сердился Федор Ильич. — Уж я и не рад, что приехал к тебе! Много ты пьешь, до безобразности! Посмотрел бы хоть сам на себя! Глаза-то дикие. Ложись-ка спать! По старой дружбе прошу.
— Я тут хозяин! Не лягу! — огрызнулся Нитягин.
— Уложу. Вниз лицом, чтобы, значит, с тобой беды не случилось. — И Синебрюхов пошел к нему.
— Не подходи! — зарычал хозяин на гостя и схватил длинный нож с черной ручкой.
Синебрюхов, не оробев, но как-то в душе содрогнувшись, стал перебирать в памяти известные ему отражающие удары. Он мог бы повергнуть Ивана Демьяныча кулаком… Мог ударить ногой в живот… Мог просто выбить нож… Но он не верил, что Нитягин сошел с ума окончательно. Прижавшись спиной к косяку, Синебрюхов цепко держал Ивана Демьяныча взглядом и думал:
«Неужели настолько осатанел?! Неужели он так меня ненавидит? Но, бог мой, за что, за что?!»
Иван Демьяныч приблизился к нему вплотную, начал похабно ругаться. Вспомнил все их прежние драки и ссоры, все былые обиды. Брызги слюны долетали до Федора Ильича. А нож мелькал и мелькал перед глазами. Сощуренный взгляд желтых нитягинских глаз выражал вот что:
«Ты побежишь! А я тебе вслед начну улюлюкать! Беги же, беги, мать твою…»
Но Федор Ильич бежать никуда не хотел. И стояли они друг против друга. Один матерился, другой с презрением молчал. И только когда Нитягин назвал Синебрюхова трусом, Федор Ильич произнес:
— Я не трус, а вот ты дурак форменный…
И в эти секунды бакенщик нанес ему удар ножом в левое предплечье. Ударил и отскочил. Боли Федор Ильич не почувствовал, но в нем все кипело. У печки лежал топор, кочерга… Что же будет тогда, если он?.. Нет-нет! Лица жены, детей ясно предстали перед ним.
«Избавь меня, светлая сила! Надо уйти! Сию же минуту! Немедля!»
…Кровь сильно смочила рукав: Федор Ильич ощутил ее липкую теплоту, особый солоноватый запах. Он сдернул с гвоздя свое полотенце, обмотал, затянул потуже. Спокойно уже и смиренно думалось:
«Бог с ней, с этой встречей… Пойти попросить перевоз, зайти к доброму человеку деду Михею. Там и вещи мои… Первым долгом, найти надо Марью-медведицу. Ничего не рассказывать ей. А если сама догадается — пусть!»
— Ты как? — спросил осовело Нитягин.
— Пошел ты ко всем чертям, — не повышая голоса, ответил Федор Ильич и ударил здоровым плечом в дверь. Вся в оковах и скобах, она подалась не сразу.
Крыльцо…
Массивный заплот…
И вот она — Обь! Открылась широкая, вольная. Холодный ветер, вдруг вновь поднявшийся, ласково, как показалось ему, стер жар с лица. Защекотало в горле…
Шел он на нефтебазу. И укреплялась уверенность в нем, что Марья ему поможет…
Мельком взглянул на небо. Низко шли многослойные тучи. Шли и не таяли. Наоборот — густели.
В эту пору они приносят здесь льдистую крупку или мокрый липучий снег.
Ненастные дороги
1
День за днем, ночь за ночью падали серые проливные дожди вперемежку с сырыми тяжелыми снегами. Изредка лужи и грязь на дорогах прихватывало робким, нестойким заморозком, наползали туманы — знобящие, стылые, седина их окутывала весь город, округу его. Машины двигались медленно, с зажженными фарами и подавали сигналы. Затяжное ненастье сковывало и подавляло.
— Яким бородатый! — в который уж раз восклицал Сергей Васильевич Погорельцев. — Третья неделя без солнца и месяца, словно в подвале каком. Нормальной работы нет, одна чехарда…
Инженер Погорельцев, строитель, с немалым житейским и деловым опытом, человек по натуре живой, жизнерадостный, не любил этого вялого, оцепенелого состояния. Работы — по горло, до отпуска надо было успеть разгрести кучу дел, а тут небесная канцелярия не идет ни на какие уступки, словно прижал тебя лиходей, супостат, загнал в угол, приставил рогатину и похохатывает.
Лихо терпеть Погорельцеву приходилось, но он не стонал, не роптал, своей ноши на чужие плечи не перекладывал: хватало выносливости и силы, хотя с виду и не могуч был. В его поведении лежала простая истина, что жар надо уметь загребать только собственными руками. Вообще уныние не западало надолго в сердце Сергея Васильевича. Он умел перестроить себя, подбодрить, не давал разгуляться хандре, а то иссосет ведь душу, разольется по всему телу ядом. Вот ему сорок семь, но никто не дает этих лет Погорельцеву. Жирок не оплавил живота, шеи, медлительность не сковала суставы: гибок, как ивовый прут. Да и откуда им взяться — нерасторопности, сытости? Три пятилетки тянул Погорельцев лямку начальника цементного цеха родного домостроительного комбината в славном сибирском городе. Легко ли, спросите? Что вы, милые! Давил цемент на плечи Сергея Васильевича — поджилки тряслись, шея вытягивалась, будто у гусака. На той незавидной работе Погорельцев совсем «обезжирился». Близкие стали опасливо спрашивать, здоров ли он. Кому с улыбкой, кому со смешком отвечал, что у него легкость в теле и ясность в мыслях. На курорт? Не поедет! На юге ему делать нечего. Лучше на реку, на озеро — подальше в тайгу куда-нибудь. И направлял в отпуск стопы свои к отцу в деревню. Мать у Сергея Васильевича давно умерла, отец жил с тех пор одиноко, рыбачил еще и охотился, хотя годы уже подкрались к восьмидесяти.
Встречи с отцом волновали Погорельцева до слез. Старик выходил на крыльцо, опускал руки на узкие плечи сына, ощупывал их, словно проверял на прочность, заглядывал внимательными глазами в родное лицо, впитавшее столько цементной пыли, что под кожу въелась сероватая копоть, и, качая головой, произносил:
— Не меняешься… В суровую дратву скрутила тебя эта железобетонка!
— Суровая нитка — крепкая, — с улыбкою отвечал Погорельцев.
— Правда твоя, сынок…
Отец садился на лавку, набивал крепким табаком трубку, окутывался свирепым дымом (Сергей Васильевич не курил, и его удивляла выносливость старика), в задумчивости покашливал, и, уняв таким образом родительское волнение, начинал собирать на стол, кормил сына досыта, а сам ел мало.
Посмеивались над сухопаростью Погорельцева, а может быть, именно она и помогла ему выжить.
Лет восемь тому назад, возвращаясь с женой из деревни такой же вот слякотной осенью под вечер, не заметил он на дороге кучу свежего гравия. А когда углядел, уже было поздно. «Жигули», которые продали Погорельцеву не так давно как передовому строителю в тресте, опрокинулись от удара, выбросились под насыпь. А было и круто, и глубоко…
Жену его звали Татьяной Максимовной. Закройщица дамского платья в городском перворазрядном ателье, она пользовалась, как пишут обычно в газетах, «почетом и уважением», потому что была редкая мастерица. Спокойная, полная женщина отличалась поистине кротким нравом, имела веселую душу и доброе сердце, плясунья была и певунья… Она умерла на месте аварии еще до прихода «скорой»… Сергей Васильевич тоже лежал без сознания… Он выжил, но смерть жены потрясла его: он был в этом повинен. Крепкая натура Погорельцева дала трещину. Не сразу утихомирилась, отдалилась боль. Как только поправился полностью — в отпуск ушел, уехал строить по договору телятник в колхоз неподалеку от районного центра Пышкино, на реке Чулым. Нужно было развеяться и заработать деньжат на восстановление разбитой машины.
Время, работа, близость природы мало-помалу вернули ему силы, стал замечать он звуки и краски, лица и голоса. И прежде не было полного отрешения от мира, но воспринимался он как-то тускло, через потуги.
Однажды на улице, весною уже, он встретил молодую женщину, которой обязан был многим. Медсестра Клавдия Федоровна заботливо ухаживала за ним те долгие семь недель, что он пролежал в больнице.
— Как ваши косточки? — спросила она.
— Ныть перестали, срослись накрепко. — Он улыбался ей. — Это вы меня надоумили пить живокость! Удивительное растение, надо сказать.