— Величай меня Павловичем… Подумать только, какую даль киселя хлебали! Есть же на свете еще неуемные люди!
Евграф Павлович гостей, вроде, не ожидал, но все у него под рукой оказалось: и вино, и грибки, и варенье, и ягоды. Но нет красоты в товариществе без русской бани! Хозяин и посоветовал:
— Сгоняйте пока вверх по реке, посмотрите природу, коли охота, уток постреляйте, а я тем часом посмотрю сетки в акке да баньку вытоплю.
Совет старика лег на душу. Погода ясная, есть еще не хотелось. Сели в лодку и налегке промчались по гладкой воде верст полста. Река дальше сильно узилась, много встречалось береговых завалов, которые, вырастая то справа, то слева по берегам, оставляли для проезда лишь небольшие отдушины темной, глубокой воды. По карте сверились, и оказалось, что они уже вышли за пределы своей земли. Интересно, заманчиво — хватит и этого с них…
На обратном пути Федор Ильич срезал влет двух нырков. Тяжелые жирные крохали лежали на носу лодки, поблескивая белыми грудками и боками.
Сильно пахло пихтой: по берегам рос голимый пихтач. Глушили мотор, останавливались посмотреть на песке следы птиц и зверей. И тогда, в тишине, слышались с разных сторон протяжные, тонкие посвисты рябчиков.
— Милая птица, — говорил Синебрюхов и слушал, чуть отвалив голову набок. — Настолько доступная, что и стрелять ее жалко!
Нитягин ему возразил:
— Попробуй возьми рябчика в ельниках да пихтачах! На голову тебе сядет, а не увидишь!
Возвратились часа через три. И открылась обоим такая картина: струится дымок из жестяной трубы низенькой баньки, а рядом стоит на поляне Евграф Павлович, босой, в исподней рубахе и выжимает, трясет мокрые, по всей видимости, штаны.
— Чо случилось? — живо спросил Нитягин.
— Язви в душу его! Из обласка вывалился!
— На глубине? — в свою очередь спрашивал Федор Ильич.
— Да, паря, плыл…
— Водичка как? — хохотал Нитягин.
— Осенняя! До трясучки прошибла старые кости! Выходило, что сети в акке остались не проверенными, свежей рыбки на уху нет. А так захотелось свеженькой! Уха, она как-то не приедалась.
— Поеду — проверю, — вызвался Федор Ильич. — Обласок — транспорт с детства известный.
— Смотря какой обласок, — уклончиво отвечал Евграф Павлович. — Я всю жизнь на нем езжу, а вон, погляди, опрокинулся!
— Неужели вертлявый такой? — не отступал Синебрюхов.
— Старый треснул — починить не успел. А этот — корыто пока: ни распорок, ни обортовки. Однако пойди, попробуй!
Федор Ильич о себе мог бы сказать, что он, как настоящий обский коренной уроженец, на воде вырос, водою вскормлен и вспоен. Ему ли бояться легкой долбленки! Ему ли дрожать от падеры, как называют здесь сильную бурю, рвущую ветки с деревьев, метущую снежные вихри зимой, а весной, и особенно осенью, поднимающую такие валы на Оби, что и большие суда жмутся к берегу и пережидают.
Ему ли…
Но когда он увидел под берегом тихой и темной акки долбленку Евграфа Павловича, то пришел в такое удивление, что долго стоял перед ней, соображая: лодка это, или в самом деле корыто? Измерил на глаз: в длину метра три с половиной, в ширину чуть больше полметра. Над костром не держали ее совершенно, то есть совсем не распаривали. Как была наспех сработана теслом, так и осталась. И на ней старик еще умудрялся ездить! Ну, а он, Синебрюхов, как с нею управится? Надо пробовать, не стоять же…
Федор Ильич, опершись на весло, ступил в долбленку и тут же зачерпнул бортом. Попробуй теперь покажи молодецкую прыть! А показать удаль так хотелось: проверить сети, привезти рыбу и удивить старика. Ведь Евграф Павлович наверняка о них думает кисло — интеллигенция, мол, какие-нибудь городские свистульки, только выдают себя за деревенских. Где им знать-понимать в корне таежного человека, ведать дела его, навыки и всяческое умение…
Постоял будущий горожанин, подумал. И додумался до того, что воду из обласка вычерпывать не надо — оставить ее для устойчивости. А болотные сапоги — снять на всякий случай. Так он и сделал, сел, полегоньку да с осторожностью оттолкнулся, начал грести и пошел, пошел помаленьку, удерживая равновесие всею душой и всем телом…
Акка была неширокой, но глубины в ней хватало: веслом померил и не достал. В темной, чуть красноватой воде красиво плавал опавший лист: багряный осиновый и желтый таловый. Тихо-тихо. Только нежно, вкрадчиво так раздается плеск весла. Надо было найти поставленные Евграфом Павловичем сети, и он их нашел, проплыв, наверное, с километр. Хоть и темна была вода, но прозрачна — рыбу видно в сети, переливается, блестит чешуей. У каждой стенки, запутавшись мордами, стояло по толстой, огромной щуке. По прикидке Федора Ильича, в каждой было, пожалуй, по пуду. Странно, щуки не бились, даже не шевелили хвостами: стояли, уткнувшись, как очумелые. Он попробовал воткнуть весло в дно акки для лучшей опоры — не мог из-за глубины. Как же справиться с рыбинами? Если такие щуки начнут проявлять свой норов, то как он их вытащит, сидя в зыбком корыте? Наверняка суждено и ему, вслед за Евграфом Павловичем, купаться сегодня в осенней воде…
Осторожно, перебираясь по тетиве, добрался все-таки Федор Ильич до первой щуки, потрогал ее веслом, потыкал в бок — молчит, не трепещется. И вспомнил, как это делали они с Нитягиным раньше: приподнял сеть, приблизил щуку к самому борту и вонзил пальцы в рыбьи глазницы. Сжал сильно, точно зверя какого обуздывал. Потом свободной рукой распутал ячейки, ловко втащил добычу в обласок и быстро нанес удар веслом по плоской щучьей голове. Рыбина встрепенулась, удар повторился, и вот уже щука перевернулась на спину и затихла.
Обретши сноровку, Синебрюхов вытащил так же и вторую речную акулу. Долбленка заметно огрузла. Выбирать окуней, сорожняк Федор Ильич не стал.
Испытывая удовольствие и даже гордость за себя, Синебрюхов поплыл назад и благополучно причалил к тому месту, откуда начал это короткое, но рискованное плавание. Он вытянул на берег обласок-корыто, сломил талиновый куст с рогулиной, пропустил один конец через щучьи пасти и волоком притащил к дому Евграфа Павловича. Старик стоял в отдалении, вытянулся при виде его, живехонького и сухого, приложил козырьком руку — заходящее солнце мешало смотреть — и крикнул:
— Гляди-ко! Сухой и тащит кого-то!.. Чо, выдра в сети попала? Они тут есть. Удачник ты!
Когда узнал, что не выдра, а щуки, тоже обрадовался: все дар божий, грешно роптать.
Щук распотрошили, отъяли головы, каждая из которых была с волчью, вычистили потроха, погрузили все в ведро и заварили. Федор Ильич, подкладывая сучья в костер, ходил горделивый, довольный. И Евграф Павлович поглядывал на него ласково, потому что признал в нем своего человека.
После бани и сытного ужина разлеглись все трое на полу на тулупах. Было сумеречно, ни фонаря, ни лампы пока не зажигали. Старик говорил:
— Дальше вам ездить не надо. Дальше — такие болота, заломы, такая тьмутаракань, что и соваться боязно. В добрый кедрач я вас и тут приведу. Балаганчик построим, или готовое жилое место найдем. Собирайте шишку, таскайте мешками, мельчите, отвеивайте, сушите орехи. И дом мой, и амбар, и навес — ваши. Живите, храните добытое добро. Да много ли надо вам! от силы мешков пять сухого ореха. Больше лодка ваша и не поднимет.
— А мы, если чего, на попутной барже! Можно и на плоту! — возбудился Иван Демьяныч.
— Жадничать мы не будем, — сказал Федор Ильич. — Куда нам тонны с тобой? Отдохнуть, поорешничать, да и живыми-здоровыми выбраться. Свет не ближний, как говорила покойная бабка моя. И обстановка предзимняя. Утрами иней сверкает, а там — забереги, а там — шуга…
— Правильно он глаголет, — поддержал Синебрюхова Евграф Павлович. — Послушайте-ка что я вам поведать хочу… После войны дело было. Забрался я в вершину Тыма, чтобы как следует попромышлять, на нетронутом месте повольничать. Зимовье сделал там, за большими заломами. И так у меня здорово охота пошла!.. Сижу раз днем, заряжаю патроны, посвистываю, чтобы тишина на уши не давила. Печка гудит и вроде как в сон клонит меня… Расслышал как бы треск издали. Удивился. Знаю, что я один-одинешенек, что в округе на сотни верст кроме меня — никого. Собака лежит под порогом. Поглядел на нее — молчит, ушами даже не водит. Льдом порожек позатянуло, она мордой к порожку — дышит холодком. Ну, собака спокойно лежит, и я успокоился… Однако невдолге она вскочила, тычется носом в дверь, на задние лапы встает. Неужели, думаю, лось или олень сам ко мне подошел! Сунул патроны в стволы, шапку напялил. Тайга! Она, брат, только сказывают, что глухая. Не-ет, она населенная! Зверь — житель ее, а с ним осторожней будь… Вышел, вперил глаза, а треску-то — вот он! Человек! Да, идет на меня — косматый, лохматый, худой. Одежки на нем уж и нет — клочки от нее. Глаза мне его запомнились — страшные, не описать! Лицо волосом буйным покрыто, скулы торчат… Остановился он, собака вокруг него с лаем злобным вертится, а человек на нее — никакого внимания. На меня глядит и слезьми заливается… Шатнулся, будто упасть хотел, да как побежит ко мне…