— Нравится? — спросила Тая и весело посмотрела на Федора Ильича. Синебрюхов ответил таким же взглядом и лодмигнул. — И как это я просмотрела вашу лодку в Напасе! С вами бы мне веселей было ехать!
В Пыль-Карамо, остяцком поселке, давно уже не жилом, несгнивших домов осталось полгорстки, да и те крохотные, стародавние, больше похожие на юрты. Бурьян понарос под самые крыши этих низких избушек, не видать уже было ни завалин, ни двориков, ни огородов. Выбрали один домок покрупнее, с целыми окнами, нарами, печкой, разживили огонь. В трубу снопом полетели искры, и дикий тымский берег сразу приобрел обжитой, населенный вид.
Быстро смерилось, поспел приготовленный Таей ужин, а попутчик ее не появлялся. Тая помалкивала; Нитягин и Синебрюхов изредка выражали беспокойство возгласами.
— Не пропадет, доедет, — сказала Тая. — Я до Компаса с вами поеду. Не хватало где-нибудь зазимовать в его лодке!
— Скучно вам здесь живется? — спросил Федор Ильич.
— Зимой — хоть волчицей вой! — У Таи вырвался печальный, глубокий вздох.
— Сейчас еще не зима. И мы не в Компасе. И у насесть что выпить! — приподнято произнес Иван Демьяныч. — Дама употребляет спирт?
— Только немножко… — И опять как тогда погладила пальцами впадинку между грудей, склонила голову. И думала что-то, думала… — Жарко накочегарили. Не умориться бы за ночь.
— Лишнее снимешь и будет ажур! — бросил Нитягин, священнодействуя с фляжкой.
Тая первая взяла кружку, выпила и сказала:
— Скусно!
— Вот лихо! Как за спину вылила! Сразу видать — северянка! — восхитился Иван Демьяныч и положил Тае руку на шею, потрепал, будто приласкал лошадь.
Она отняла его руку, погрозила пальцем и отодвинулась.
— Тю-тю… Еще, поди, и ударишь? Боюсь, боюсь! — Иван Демьяныч скорчил рожу и, повалясь на спину, дрыгнул ногой.
Вышли на улицу, разожгли на бугре веселый костер. Тьма стояла густая, огонь яркостью резал глаза. Отвернешься — к лицу подступает холод осенней ночи, таежной, сырой. Над крапивой, прибрежной осокой чуть светлеет полоска тумана. Ночь без проблесков звезд, тишина. Тыма не видно. Кажется, берега его сдвинулись и, стиснув, прикрыли реку. Даже течения не слышно…
— Хоть бы щука всплеснула где, — роняет Иван Демьяныч и смело, повинуясь своим тайным желаниям, обнимает Таю за талию. — Ух ты, царица небесная! — наигранно восклицает он. — Тугая, как мяч!
— Ты меня не хватай, — говорит она тихо, спокойно и отодвигается к Федору Ильичу, неожиданно гладит его по щеке. — Вот мужчина приятный, выдержанный. А ты, — показывает она рукой на Ивана Демьяныча, — набычил лоб и вперед! Мне это твое обхождение не нравится.
— Ласку любишь? — кидает колко Нитягин.
— Люблю…
— Муж твой, наверно, тебя заласкал, — совсем обиделся Иван Демьяныч. — От ласки — сахарной стала!
Тая вздохнула.
— Ты мужиком моим в глаза мне не тычь. — Она поднялась с земли, отряхнула подол, потянулась. — Мужик мой — ходячая немощь и пьяница. Был человеком да кончился… Вот послала его клюкву брать, снарядила как следует, и боюсь, как бы где не завяз комарик в трясине…
— А чо бояться, раз он таковский — туда ему и дорога! — зло пошутил Нитягин.
— А ну тебя! Чо бы ты понимал в бабьем-то разумении… Хоть плохонький мужичонка, да свой. И дети у нас с ним общие. — Она протянула руку к Федору Ильичу. — Пойдем с тобой сходим к реке. Послушаем, не стучит ли моторка за поворотом. Может, стучит…
И Синебрюхов покорно пошел за нею. Для него было что-то властное, необъяснимое в этой случайно попавшейся женщине. Только встали, точно в тумане, черные, раскосые глаза молодой его жены, казашки, вспыхнули тускло и растворились…
Шли, обнявшись, к воде, потом на пригорок свернули, под сосны, на хрупкий, шуршащий мох. Мох уминался, крошился, и тугие сосновые шишки стали впиваться в колени, в бока. И трудное, сбивчивое дыхание шепотом расстилалось по дремавшим корням деревьев…
…А моторки все не было. Так, не услышав треска затерявшегося в ночи суденышка, ушли они спать в другую хибару. И было им жарко… И слышали они, как приставала моторка, как выкарабкивался на берег Вася, как разговаривал о чем-то с Иваном Демьянычем, потом бегал вокруг, не зная точно, в какой они схоронились избе, бегал и, уже выпивший, бузовал:
— Ехать — со мной, а спать — так с другим! Все расскажу!
— Мальчишка, — шептала Тая на ухо Федору Ильичу и еще горячей прижималась к нему. — Своровала я тебя, сокола, посчастливило… Пускай говорят — зря не скажут! Я не боюсь. Я в жизни за все сама отвечаю… Пускай! Да он и не скажет…
…Утром Тая с особым усердием готовила завтрак, варила в одном котелке утку, в другом — уху из ершей, которых надобывал чуть свет Иван Демьяныч. Он пофыркивал, назвал Таю «снулой», то есть — не выспавшейся. Тая не отвечала на его колкости. Вася молчал, посапывая…
Завтракали, перебрасываясь незначительными словами. Потом собрали весь скарб, сели в лодки и двинулись. Тая открыто жалась к Федору Ильичу. Нитягин теперь помалкивал, сплевывал за борт, поправлял на голове шапку, кутался в телогрейку, щурился и взглядами с другом не сталкивался…
К Компасу подкатили в полдень. Светило осеннее солнце, сине было в небе, а сам поселочек оказался неброским, увядающим. На песке у воды бегали кулички да два мальчугана-дошколенка, похожие на куличков. Побегут-побегут — остановятся, всмотрятся, покачаются на тонких ножонках.
— Мои сорванцы! — гордо сказала Тая. — Ждут с гостинцами. Ждут пацаненочки мамку!.. Соседка за ними приглядывала. Соседка у меня славная…
И так это у нее ласково, добро выговорилось, что Федор Ильич с легкой досадой подумал: «Обо мне уже и забыла! Дети, соседка, а я — в стороне. Ну, так и быть должно…»
Тая выскочила из лодки, забрав свои вещи, детишки с двух сторон вцепились в нее. Она гладила их головки, прижимала к себе.
Дети и мать уходили… Федор Ильич окликнул, просил подождать… Вытащил из мешка пару кряковых уток, подошел и отдал Тае. Она взяла их за лапки, взяла молча, не улыбнулась, а лишь задержала на лице Федора Ильича тоскливый взгляд… Вчера он ей признавался, что женат, собирается уезжать далеко отсюда, прощается, можно сказать, с родимой сторонушкой. Она отвечала тогда:
— Забудешь меня, а я тебя помнить буду — краденого! Ей-богу, встретила — ровно украла!
Он понял сейчас ее ускользающий взгляд, понял, что ей тяжело, но она не желает показывать это, а потому и уходит молча…
Когда Синебрюхов, чуть посеревший лицом, вернулся к лодке, Иван Демьяныч высказался:
— Хорошо, что уток отдал! Она их, в конце концов, заработала!
В глазах Нитягина заиграла дурнинка. Федор Ильич сверкнул на него вспыхнувшим взглядом, собирался что-то ответить и смолчал. А Нитягин посмеивался:
— Возьму и капну твоей казашке! Она тебе очи исследует!
— Капай, — махнул рукой Синебрюхов. — Только не будем ругаться…
— Я чо…
Пока Нитягин копался в моторе, Синебрюхов мерил шагами песок, дошел до коряги, замытой у самой воды, присел на нее и сидел до тех пор, пока Иван Демьяныч не позвал его ехать.
4
Евграф Юрков жил один в Ванжиль-Кынаке почти постоянно. Происходил он, как и старик Михей, тоже из кержаков, но чисто кержацкого в Евграфе мало осталось. Икон и книг рукописных Евграф не держал, но лицо его, по обычаю предков, сплошь было занято бородой, лопатистой, белой, и шла она очень к его светлым, еще не поблекшим глазам. Настучало ему уже семьдесят два годка, а он ходил бодрячком и успешно занимался промыслами — охотой и рыбалкой, заготовкой грибов и ягод.
В Ванжиль-Кынаке от прежней таежной артели остались целехонькими амбары, склады, засольня, много крепких домов. Приезжих сюда встречали выкошенные поляны, копна душистого сена, подметенные тропки, баня и стол с простой, но обильной пищей. Евграф всех просил звать его только по имени. Так он сказал и этим двум молодым людям. Но Федор Ильич стал настаивать, ссылался на почтенный возраст хозяина, на неудобства такого легкого обращения. И Юрков уступил.